О современном лиризме - Иннокентий Анненский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
или:
Я изнемог в бесстыдном хореСогласных Женских Тел.Моя душа с тобой в раздоре,Кляня любви удел.[168]
(ibid., 19)Но есть души, робкие от природы. Их наши мрачные и злые годы сделали уж совсем шепотными.
Б. Дикc (два небольших сборника)[169] говорит и даже поет, точно персонажи в «L'intruse»[170] Метерлинка, — под сурдину:
Неужели ты не любишь темных комнатс пятнами лунного светана полу и на стенах.С дрожащими кусками серебристых тканей,брошенных на темные плиты.
(«Ночные песни», 1907, с. 8)Попробуйте прочитать это днем, громко и хотя бы в аудитории Соляного городка,[171] - и я думаю, ничего не выйдет. Но создайте обстановку, понизьте голос до воркования, и я уверен, что в словах Дикса прозвучит что-то чистое и нежно-интимное.
Другая шепотная душа — Дм. Коковцев («Сны на севере», сборник).[172]
Этот мало элегичен, вовсе уж не интимен, и ему чужда прерывистость. Он закругленно и плавно шепотен, и пуговицы на его груди застегнуты все до одной. Для Дикса все тайна. Но Коковцев любит отчетливость.
При тихом свете чистых звездЖивой мечты всегда любимойМне мир открыт, очам незримый,И жизни строй так дивно прост.
(с. 23)Шепотной душой хотел бы быть и Модест Гофман («Кольцо». «Тихие песни скорби», 1907),[173] но этой шепотности я немножко боюсь.
И когда глядеться в очиНеподвижный будет мракЯ убью ее полночью,Совершив с ней черный брак.
(с. 11)Одиноко стоит среди современных лириков Георгий Чулков (я знаю его сборник «Весною на север», 1908 г.).[174] Больше других, однако, повлиял на него, кажется, Федор Сологуб. Красота — для него власть, и жуткая власть. Поэт относится к Красоте с упреком, с надрывом, но иногда и с каким-то исступленным обожанием. Вот его «Жатва» в выдержках:
Она идет по рыжим полям;В руках ее серп.У нее на теле багряный шрамЦарский герб.. . . . . .Она идет по рыжим полям,Смеется.Увидит ее василек — улыбнется,Нагнется.Придет она и к намВеселая.Навестит наши храмы и села.По червленой дорогеШуршат-шепчут ей травы.И виновный, и правыйНищей царице — в ноги.. . . . . .
(с. 11)Или из пьесы «Качели»:
Я в непрестанном и пьяном стремленье…Мечтанья, порывы — и вера, и сонТрепетно-сладко до боли паденье, —Мгновенье — деревьев я вижу уклон,И нового неба ко мне приближенье, —И рвется из сердца от радости стон, —О, миг искушенья!О, солнечный звон!
(с. 14)Ключ к поэзии Георгия Чулкова не в двух его стихах, однако, а в его же художественной прозе. Тайга серьезна и сурова.[175] Она не любит лирного звона.
* * *Я намеренно приберег под конец этой главы о лириках, так или иначе сформированных революционными годами, одно уже яркое имя. Сергей Городецкий, совсем молодой поэт, но в два года нашего века (7-й и 8-й) он выпустил пять сборников («Ярь», «Перун», «Дикая воля», «Детский сборник» и «Русь»).[176] Это какая-то буйная, почти сумасшедшая растительность, я бы сказал, ноздревская, в строго эстетическом смысле этого слова, конечно.
Нельзя не чувствовать в массе написанных Городецким стихов этой уж и точно «дикой воли». Столько здесь чего-то подлинного, чего не выдумаешь, не нашепчешь себе ничем. Тесно молодцу да нудно… Но как нудно подчас и сосунку…
Бежит зверье, бежал бы бор,Да крепко врос, закоренел.А Юдо мчит и мечет взор.
Ох, из Державина, кажется! Ну, да — сойдет.
И сыплет крик острее стрел:
Я есть хочу, я пить хочу!Где мать моя? — я мать ищу.Лесам, зверям свищу, кричу.В лесах, полях скачу, рыщу.
Те клочья там, ужели мать?А грудь ее, цвет ал сосец?К губам прижать, десной сосать…Пропал сосун, грудной малец!
Ах, елка-ель, согнись в ветвях,Склонись ко мне, не ты ль несешьМолочный сок в суках-сучках,Не ты ль меня споишь-спасешь?..[177]
и т. д. («Перун». с. 89)Скажите, разве в этой «воле» нет и точно настоящего лиризма?.. Конечно, вы бывали в театре Комиссаржевской и вам бы все стилизовать, а разве уж такой грех желать побыть чуточку не только без Гофмансталя[178] но и без Ремизова?[179]
Я особенно люблю Городецкого, когда он смотрит — или правильнее заставляет смотреть. И заметьте, это — не Андрей Белый, который хочет во что бы то ни стало вас загипнотизировать, точно крышку часов фиксировать заставляет:
Милая, где ты, —Милая?..
Вечера светыЯсные, —
Вечера светыКрасные…
Руки воздеты:Жду тебя…
Милая, где ты, —Милая?[180]
и т. д. («Урна», 1909, с. 67)Нет, у Городецкого — другое.
Здравствуй. Кто ты? —Неподвижен. Кто? —Струит глазами мрак. Кто? —Пустынный взор приближен,На губах молчанья знак.
. . . . . . .При тебе читать не нужно?Странный гость. Но буду мил,Посидим спокойно, дружно,Ты, игра вечерних сил.
Что?! На волю не хочу ли?Хочешь воли — ты сказал?Мне? Да волю бы вернули?Я? Да снова б вольный стал?
Можешь? Можешь? — Неподвижен.Можешь ты? — Молчанья знак.Где он? — Серый свод принижен.Со стены струится мрак.[181]
(«Дикая воля», 1908, с. 53 сл.)Городецкий не гипнотизирует и не колдует, но эти строчки заставляют нас что-то переживать.
Это — самая настоящая поэзия.
Но, господи, как мы развились за последние годы — с того майковского, помните,
Я одна, вся дрожу, распустилась коса…Я не знаю, что было со мною…[182]
Теперь, по-нашему, уже не так — 10 страниц, да еще сплошь заполненные восьмистопными хореями в одну строчку.
Это — Сергей Городецкий с большим искусством лирически решает вопрос, была ли с ним Лия или нет, и все сомнения разрешаются так:
Но одно лишь было верно;У меня над лбом печальным (?) волоса вились-свивались,Это, знал я, мне давалось лишь любовным единеньем.[183]
(«Дикая воля», с. 181) * * *Последний этап. Кончились горы и буераки; кончились Лии, митинги, шаманы, будуары, Рейны, Майны, тайны, Я большое, Я маленькое, Я круглое, Я острое, Я простое, Я с закорючкой. Мы в рабочей комнате.
Конечно, слова и здесь все те же, что были там. Но дело в том, что здесь это уже заведомо только слова. В комнату приходит всякий, кто хочет, и все поэты, кажется, перебывали в ней хоть на день. Хозяев здесь нет, все только гости.
Комнату эту я, впрочем, выдумал — ее в самой пылкой мечте даже нет. Но хорошо, если бы она была.
Декадентство не боялось бы быть там декадентством, а символизм знал бы цену своим символам.
Кажется, что есть и между нашими лириками такие, которые хотели бы именно «комнаты», как чего-то открыто и признанно городского, декорации, театра хотя бы, гиньоля, вместо жизни. Передо мной вырисовываются и силуэты этих поэтов. Иные уже названы даже. Все это не столько лирики, как артисты поэтического слова. Они его гранят и обрамляют. В ритме они любят его гибкость, и что ритмом можно управлять, а в творчестве искание и достижение.
Вот несколько еще не названных имен.
Александр Кондратьев (два сборника стихов)[184] говорит, будто верит в мифы, но мы и здесь видим только миф. Слова своих стихов Кондратьев любит точно, — притом особые, козлоногие, сатировские слова, а то так и вообще экзотические.