Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шел он (Юрий Карабчиевский) однажды мимо Кремля и живо представил себе, как с этих вот зубчатых стен (или других, белокаменных, а может быть, даже и деревянных) «льют смолу-кипяток на татарско-печенежских захватчиков наши добрые в красных кафтанах молодцы». И вдруг он с необыкновенной остротой почувствовал:
Я почувствовал, что столь важное для меня понятие «Россия» ограничено для меня и временем, и системой знаков, и вот эти лившие кипяток и смолу явно не мои — чужие предки, и не чувствую я по отношению к ним никакого сродства, ни особой жалости, ни особой гордости. Они мне не ближе, и важны и интересны не больше, чем какие-нибудь саксы, защищавшие Англию от десанта норманнов.
А потом он попал на другую свою, как принято говорить в таких случаях, историческую родину:
Целый год я жил в удивительной, ни на что не похожей стране, где никто не мог сказать: «Давай проваливай, это все не твое, это все — наше!» — а напротив, все наперебой говорили: «Оставайся, приезжай насовсем, это — твое!» — «А как же предки?» — «Ну, с этим здесь полный порядок». И показывали мне развалины крепости, где наши будто бы общие с ними предки почти две тысячи лет назад три года защищались от римских захватчиков. Скала шестьсот метров в длину, пятьсот в высоту, три часа подниматься, если пешком, целый час спускаться. Девятьсот человек моих предков — против скольких-то там десятков тысяч осаждавших и нападавших. А когда стало ясно, что те все равно их захватят, и распнут мужчин на крестах, и детей отдадут в рабство, а женщин — солдатам, они разделились на десятки и бросили жребий, и кому выпало — тот заколол остальных, а потом оставшиеся сделали так же, и последний сам покончил с собой…
И я стоял на огромной скале и живо представлял себе тех людей, героически убивавших своих детей и родителей, и грешно сказать, но и к ним тоже не чувствовал никакого сродства и не верил, что они хоть в каких-то чертах могут иметь ко мне отношение.
Тут надо сказать, что Юрий Карабчиевский вообще-то ощущал себя евреем гораздо в большей степени, чем я. (Сужу об этом по его автобиографической прозе.) И вот оказалось, что в нем происходило то же, что и во мне:
…Поздно мне менять принадлежность, вот так вдруг ее не почувствуешь. И вообще нет ее у меня ни в каком отдаленном прошлом, нет у меня родословной и уже не появится. А самое главное — мне ее не надо, даром будут давать — не возьму. Не свои мне ни дружинники в кольчугах, стрельцы в кафтанах, ни те полуголые мужики с ножами-кинжалами, никто мне из них не друг и никто не родственник. Вся моя принадлежность — лишь в настоящем и ближайшем прошлом. И если сейчас она распадется, растворится во всеобщем российском хаосе, то и останусь я, значит, один, вне истории и географии.
— А вот тут, батенька, мы вас и поправим, — хочется оборвать мне этот монолог словами Ленина Сталину из известного анекдота.
Сказав несколькими строчками раньше, что происходившее во мне в точности совпадало с тем, что происходило в авторе этой статьи, я, как видно, слегка поторопился.
Положа руку на сердце, я не могу сказать о себе, что «вся моя принадлежность лишь в настоящем и ближайшем прошлом». Какая-никакая «родословная» у меня все-таки есть.
Понял я это (лучше сказать — почувствовал) в начале 60-х, когда мы с женой и маленьким сыном въехали в первую в нашей жизни отдельную квартиру.
Все новоселы только что выстроенного нового нашего кооперативного дома стали спешно обставляться новой мебелью. Ну и, конечно, куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Моя жена объявила, что замечательный мой (рижский) письменный стол, очень просторный и удобный, в новую нашу квартиру въедет только через ее труп.
Посопротивлявшись некоторое время и убедившись, что дальнейшее сопротивление бесполезно, я уступил. И дело кончилось тем, что у каких-то жениных знакомых мы приобрели старинный — как мы считали, красного дерева, но потом оказалось, что из ореха, — письменный стол-бюро. Стол этот (в отличие от меня) уж точно был с длинной и хорошей родословной. Принадлежал он к эпохе Александра Первого и до революции стоял, как не без гордости сообщил нам последний его владелец, в Инженерном замке.
Стол мне понравился. Со временем я его даже полюбил, хотя тот, плебейский мой, рижский, был и удобнее (рабочая поверхность была больше), и ящики у него выдвигались легко и свободно, в отличие от ящиков у этого, антикварного.
Но это было только начало.
Приобретя письменный стол и кресло к нему (той же эпохи), жена моя просто осатанела.
Она объявила, что покупать мы будем только старую («красную», как выражались знатоки, то есть — красного дерева) мебель. Она выкинула все наши стулья, и некоторое время, пока не удалось купить «красные», мы как-то ухитрялись обходиться вообще без стульев.
Помню, как раз в этот момент нашей жизни, когда эпоха немого кино (то есть прежней нашей мебельной рухляди) уже кончилась, а эпоха звукового (то есть старинной, «красной» мебели) еще только-только начиналась, заглянул к нам наш старый друг Боря Заходер. Пошарив глазами, куда бы присесть (ему предложили шаткую трехногую кухонную табуретку, взгромоздиться на которую при своих телесах он не решился), он деликатно осведомился, не найдется ли у нас какого-нибудь стула. Жена объяснила ему, что стулья она упразднила. И добавила, что стулья, как, впрочем, и шкафы, — самая неэстетичная часть домашней обстановки и лучше бы обойтись вовсе без них.
— А как же без стульев? — изумился Боря. — Сидеть-то ведь на чем-нибудь надо?
— Ну, купим что-нибудь, — сказала жена. — Может быть, какие-нибудь козетки.
— Ну-ну, — иронически хмыкнул Борис. И в свойственном ему стиле мгновенной импровизации тут же родил экспромт. — В ожидании козетки посидели на газетке.
Стулья, однако, мы в конце концов все-таки купили. Тоже у каких-то полузнакомых деклассированных старушек. И были они тоже с какой-то хорошей родословной.
Их, правда, пришлось долго ремонтировать. И не раз, потому что время от времени, уже отремонтированные, они вновь распадались на составные части.
Но безумие продолжалось.
Жена таскалась со мной по комиссионным магазинам и, как я объяснял друзьям, подцепив это слово у знакомого психиатра, индуцировала меня. И однажды доиндуцировала до того, что мы купили огромную екатерининскую кровать. Стоила она всего-навсего двести целковых (просто даром) и была не только красного дерева, но еще и с какими-то палисандровыми шишками по углам, величиной с хороший ананас каждая. Заняла она половину самой большой нашей комнаты, сильно ее изуродовав.
Наш приятель Макс Бременер как раз в это время совершил туристическую поездку в Австрию и, вернувшись, рассказывал, что в Шенбрунне видел кровать императрицы Марии-Терезии, которая напомнила ему нашу.
— Но та, наверно, все-таки пороскошнее будет? — поинтересовался я.
— Да нет, — задумчиво ответил Макс. — Не сказал бы.
А Илья Львович Фейнберг, увидав это наше, как я его мысленно называл, уёбище, сказал:
— Да-да, у нас тоже была такая мебель. Она досталась нам от родителей. Маэль порубила ее топором.
Я, надо сказать, к тому времени тоже был уже близок к такому же радикальному решению.
Но рубить нашу екатерининскую кровать топором мне не пришлось. Ее купил у нас наш сосед Митя Голубков, который сочинял в то время какой-то исторический роман из екатерининской эпохи и объявил жене, что такая кровать ему совершенно необходима. У Голубковых она, впрочем, тоже не прижилась: когда исторический роман был дописан, они удачно продали ее послу какой-то иностранной державы.
А я объявил жене, что эпоха антиквариата в нашей семье на этом закончилась. И подвел под это решение такую идеологическую базу: «Не могу, не хочу и не буду жить в музее!»
Но с письменным столом из Инженерного замка и сравнительно небольшим преддиванным столом той же Александровской эпохи, заменившим нам обеденный, я легко сжился. Мало сказать — сжился. Они стали мне такими родными, словно и впрямь достались нам с женой от каких-то наших дворянских предков.
Сперва я объяснил эту загадку тем, что оба эти стола не такие вычурные, как наша «екатерининская». (Прямых, строгих линий.) И по габаритам более или менее вписываются в небольшие наши комнаты, не «убивают» их.
Но потом мне пришло в голову другое, более глубокое — и, думаю, более правильное объяснение.
Ведь эпоха Александра Первого — это Пушкин. А Пушкин — это и есть начало моей родословной.
Однажды прочел я какой-то — не шибко изобретательный, но почему-то запомнившийся мне — научно-фантастический рассказ. Герой этого рассказа изобрел аппарат (кажется, он назвал его «хронотроном»), с помощью которого можно было проникать в прошлое. Не физически туда переноситься, как в «Машине времени» Уэллса, а просто видеть, наблюдать разные исторические картины (скажем, восстание декабристов или Бородинскую битву) в натуральную, так сказать, величину и во всей их исторической подлинности.