Хвала и слава Том 1 - Ярослав Ивашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я отдаю себе отчет в этом, — Губе тоже повысил голос, — я знаю, что вы неплохо устроились, пан Злотый, и нечего мне грозить.
— Вы распустите всех, а я за все отвечай?
— Ни за что вы не будете в ответе, пан Злотый, разве что в тюрьме отсидите.
Вевюрский, Бобкович, Петр и несколько рабочих, стоявших неподалеку, прыснули со смеху. Пан Станислав только сейчас заметил, что дети, удивленные, смотрят то на него, то на Злотого.
— А вы что уши развесили? Убирайтесь отсюда, — сказал Губе. — Вевюрский, отведите их на стройку.
Янек спокойно отложил в сторону топор и, не говоря ни слова, зашагал к башне. Мальчики помчались за ним, они души не чаяли в Вевюрском. Но не успели они еще дойти до башни, как Губе догнал их.
— Ничего, ничего, Вевюрский, — сказал он, — не принимайте это близко к сердцу. Ну как, смекаете что-нибудь?
— А что смекать? Не боги горшки обжигают, сумею, если понадобится…
— А Злотый говорит, что польские рабочие только испортят эти машины…
— Дурак ваш Злотый. А может, и не дурак. Но только он вас зря запугивает. И бельгийцами тоже запугивает, не так силен бельгийский капитал, как ему кажется…
Губе с удивлением посмотрел на Вевюрского, но потом, восприняв как нечто вполне естественное его осведомленность в судьбах бельгийского капитала, сказал:
— Не о том речь. Вы не поняли, Вевюрский: у нас товарищество на коммандитных началах: я отвечаю всем своим имуществом за долги фирмы…
— А он не отвечает? — угрюмо спросил Янек.
— Он тоже. Но у него нет никакого имущества.
— Можно бы поискать, — сказал Вевюрский.
Но Губе уже не слушал его.
— Вевюрский, милый, взгляните, как этот рабочий кирпичи носит. Ведь он берет вдвое меньше, чем положено. — Губе своей суковатой палкой показал на леса, на худощавого парня, который таскал кирпичи. — Вевюрский, милый, о чем он думает?
— Носит, как все, а о чем думает — не знаю.
— А вы подгоните его, Вевюрский.
— Да что я, управляющий, что ли?
Губе беспомощно посмотрел на Янека и отвернулся. Мальчики играли около самой ямы с известью.
— Боже мой! Петр, милый, — обратился он на этот раз к шоферу, — они, чего доброго, свалятся в эту известь.
— А зачем вы их всех сюда привезли? Домой нужно ехать.
— Да потому, что завтра они забирают моего Губерта к себе в деревню на всю пасху. Мне хотелось как-то отблагодарить их.
Пан Станислав позвал мальчиков и направился к выходу.
Когда Губе подошел к воротам, он услышал конец разговора между Петром и Вевюрским.
— По мне, уж лучше тот, еврей, — сказал Вевюрский. — Он, правда, шкуру дерет, но хоть понятно, с какой целью. А этого не переношу… Так бы ему и влепил, когда он мне своей палкой под нос тычет…
— Ага, — ответил Петр, — этого не раскусишь…
Губе даже в голову не пришло, что речь идет о нем. Он не попрощался ни со Злотым, ни с мастерами, но забрал с собой Вешорского. Ему казалось, что он одаривает рабочего особой лаской, поручая ему отремонтировать что-нибудь у себя дома. Он считал, что для рабочего это особая честь.
— Знаете, Вевюрский, — сказал он, — у меня в туалете опять протекает бачок. Может быть, вы поедете с нами и почините его?
Янек, ничего не ответив, надел шапку. Поехали.
— По дороге заедем в магазин, — приказал Губе-старший.
Губе-младший обрадовался. Он очень любил ездить в магазин.
— У вас есть дети, Вевюрский? — спросил пан Станислав, когда они проезжали по мосту.
— Вы уже спрашивали об этом, — проворчал Петр. — Нет у него детей.
— А что, я обязан помнить, у кого сколько детей? — возмутился Губе.
Мальчики украдкой засмеялись.
— Так зачем же спрашивать? — снова буркнул Петр.
И только сам Янек хранил полное молчание.
Подъехали к магазину «Наездник и охотник». Мальчики с шумом выскочили из автомобиля. Губе вышел вслед за ними и раскланялся с проходившей мимо высокой красивой женщиной в пелерине из коричневого меха. Дама мило улыбнулась полными розовыми губами.
Губерт ухватил отца за руку, и они вместе вступили в темный полумрак магазина, в котором четко выделялись только заяц-беляк да полярная сова.
— Папочка, — неожиданно спросил Губерт, — кто эта барышня? С кем ты поздоровался?
— Да так, одна тут, — сказал Губе, отвечая на поклоны старых приказчиков. Потом он указал палкой на прилавок и произнес со своим характерным варшавским выговором: — А что, тот охотничий рожок уже продали? — И, снова обращаясь к сыну, добавил: — Актриса она. Зовут ее Марыся Татарская.
— А-а, — протянул Губи-губи и через пыльное окно впился глазами в залитый весенним солнцем тротуар, будто еще мог увидеть на нем тень актрисы.
XI
Письмо Эдгара Шиллера Оле Голомбек.
Нью-Йорк, апрель 1931.
Дорогая пани Оля!
Пишу вам, конечно, с большим удовольствием, скажу больше — с радостью. В то же время должен признаться, что руководит мною и горячее желание написать хоть кому-нибудь в Варшаву. Представьте себе, мне недавно пришла в голову мысль, что ведь, собственно, писать-то мне некому, некому написать в Варшаву. Родители, как всегда, на своем сахарном заводе. Эльжуня тут, со мной, Рысек умер, Артур Мальский в Лодзи. Это самые близкие мне люди. А как вы знаете, близких у меня немного. Очень огорчает меня то, что даже с Янушем мы в последнее время перестали понимать друг друга, появилась между нами какая-то отчужденность. Чувствуется, что он все-таки сын старого камергера Мышинского, что в нем тоже бродит какая-то закваска пошатнувшегося шляхетского рода, которая, несмотря на неиссякаемое жизнелюбие Януша, все же отравляет ему существование. Мне кажется, что жизнь Януша — это непрерывная внутренняя борьба, и мне очень больно, что в этой борьбе он отказывается от помощи своих друзей. А я, хоть и человек слабый, тихий и вовсе непригодный для звонкого скрещивания мечей, как это вам хорошо известно, все же способен иногда помочь во всяких духовных сражениях с видениями прошлого, с собственным воображением, со страстями и пороками. И единственное, с чем я не в состоянии бороться, это самоуничижение, которого никак не могу в себе преодолеть. Хуже всего, когда человек самому себе кажется ничтожным и неинтересным. В сущности, мне жаль Януша, ему уже, наверно, тридцать четыре или тридцать пять, а он все еще остается юношей, der ewige Student[87], который никак не может найти своего места в жизни, в окружающей обстановке, не может найти дела, способного увлечь его. Он говорит, что ждет решающих для его жизни событий, но мне кажется, что это отговорка, ибо никакие события не могут решить проблемы жизни, которой, собственно говоря, у него нет. Ведь так, пани Оля? Вы всегда такая кроткая и вместе с тем так хорошо понимаете жизнь. Интересно, как вы будете рассказывать о ней своим сыновьям? Может, вы и мне расскажете?
Ну что ж, раз я в Америке, надо писать об Америке, хотя, честно говоря, писать-то особенно нечего. Вам известно, что я патриот Европы, тут мне не очень хорошо, а может, это потому, что я не умею выдвинуться, пробить себе дорогу локтями в первый ряд, да, собственно, и не с чем, ведь знаете, американцы к моему товару не очень-то… Другое дело Эльжбета, я просто поражен ею, вернее, Рубинштейном, ее мужем. Как он умеет делать это! Голос у Эльжуни уже не тот, что пятнадцать лет назад, он немного поблек, нет уже того крещендо, нет прежней полноты и тепла, особенно в верхах, и временами кажется, что некоторые ноты проела моль, хотя поет она еще, конечно, хорошо. Но какой успех — отбоя нет! А если бы заглянули в ее апартаменты в отеле «Плаза» (я, разумеется, не там остановился, мне это не по средствам), вы бы умерли со смеху. Совсем как в оперетке: в одном углу художник пишет с нее портрет, в другом личная секретарша пересчитывает деньги, посредине на оттоманке сидят двое студентов-обожателей с розами в руках, а в коридоре торчит какой-то грузинский князь из русских эмигрантов, которого она выставила за дверь, так как он неприлично вел себя. И поет она только такие вещи, которые пользуются успехом у публики, и, уж конечно, не исполняет, как бывало в Одессе (помните?), Verborgenheit, Gretchen am Spinnrade, Die Mondnacht. Всякий раз, как вспомню Одессу, снова слышу эти секунды в аккомпанементе к Mondnacht. Эльжуня утверждает, что публика — лучший судья. Вероятно, она права. Даже наверняка права, потому и не поет мои песни. Я здесь написал четыре песни на стихи Керубина Колышко, поэта, которого вы так любите. На те стихи — помните? — что вы мне когда-то предложили. Сначала они показались мне чересчур сочными поэтически, но когда я подобрал соответствующую тональность, дал очень мало инструментов для аккомпанемента и ввел несколько необычных басов, получилось как будто неплохо.