Зажечь свечу - Юрий Аракчеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казалось, он чувствовал себя настолько довольным жизнью и этим своим гаремом, что даже свысока смотрел на людей и раздраженным шипением утверждал над ними свое несомненное индюшачье достоинство. Со странным чувством наблюдал Голосов это семейство.
И вдруг в том же загоне, за ящиком, который служил домиком индюкам, он увидел небольшую прекрасную, белую с черным птицу, неподвижно стоящую на одной ноге, печально глядящую в никуда и не реагирующую ни на суетливую возню индюшек, ни на шипение индюка, ни на возгласы любопытных зрителей. Настолько неуместна была она здесь и настолько символическим казалось ее присутствие, что Голосов вздрогнул. «Почему она не улетит? Почему же не улетает она?» — с лихорадочным странным волнением глядя на птицу, думал Голосов и не мог понять этого — ведь крыши в загоне не было, а крылья у птицы как будто целы.
«Может быть, она н е у м е е т летать? Неужели, неужели н е х о ч е т? Или, может быть, она б о л ь н а? Почему же, почему же не улетает она?»
Долго стоял Голосов, глядя на птицу, но та и не шевельнулась.
Он пошел дальше. Он давно уже ходил в парке, и часы показывали восьмой час, еще полчаса проходить — и можно идти в гостиницу. Полчаса на сборы, час добираться. Поезд отправляется в десять. Главное сделано. Теперь если даже он вот сейчас не выдержит и быстрым шагом пойдет, и она встретит его у входа, и бросится ему на шею… О нет. Она не бросится. Это ясно теперь. Самое большее, что может быть, если она все-таки ждет его и будет виновато хлопать своими голубовато-зелеными.
Ах, как же многим из нас необходимо насилие, думал Голосов с горечью и печалью. Но он, Голосов, н е х о ч е т насилия. Насилие — ложь. То, что делается через насилие, — неискреннее, ненастоящее. Поступая так или иначе под властью чужого насилия, человек на самом деле не поступает никак, он лишь исполняет чужую волю, играет роль, сам он не действует, его естество молчит. Привыкая к насилию, он вырождается, умирает постепенно. Но… Зачем? Неужели мы приходим в мир для того только, чтобы без конца исполнять нелепые, чуждые, нужные кому-то — не нам — амплуа, исполнять не свои — чужие — желания, быть под властью чьей-то — чьей угодно, но только не своей! — воли? Ведь это скучно в конце концов, неинтересно, стоило ли ради этого приходить? Страх — вот главное наше чувство, оно-то и отравляет нам жизнь, отнимает ее. И еще безразличие, лень, которые как раз и возникают на почве страха. Апатия…
Скверно, очень скверно чувствовал себя Голосов, шагая к гостинице, поднимаясь по длинной лестнице, ведущей из парка на площадь, чувствуя судорогу, сковывающую лицо. И он, и он сам ведь… тоже… Он тоже вел себя не так, наверное. Он тоже был слишком скован, он тоже до конца не был самим собой. Как странно! Мы мечемся из крайности в крайность, мы или всех и все пытаемся себе подчинить, или, наоборот, складываем крылышки и стоим неподвижно, забыв, что крылья-то у нас все-таки есть, у каждого. Ведь смиряется со своим убогим положением человек только сам. Никто по-настоящему не властен над человеком, кроме него самого.
Голосов с особым вниманием смотрел на людей, вглядывался в лица, и казалось ему, что ни в одном лице нет даже отблеска т а к и х страданий и мыслей, люди озабочены совсем другим, каждый занят слишком самим собой. Странная заколдованность, зачарованность, сонность. Проснемся ли мы когда-нибудь? И особенная досада и горечь Голосова объяснялись тем, что он думал: никто из них, идущих вокруг, пожалуй, не понял бы его сейчас, каждому показались бы его мучения несерьезными. Причина, причина-то какова? Импульс для обобщений откуда? «Подумаешь, девчонка ушла! — сказали бы ему. — Ну и что? Другую найдешь. При чем тут «проснемся ли»?» И как, как он объяснил бы им, что дело, в сущности, совсем не в ней, не в Оле, не в конкретной этой молодой женщине, да и вообще не в женщине дело. Дело совсем в другом. Просто на этом примере… И, глядя на лица встречных и понимая, что у каждого из них конечно же свои проблемы и трудности, Голосов с печалью думал о том, что хотя эти проблемы и трудности разны, однако в основе их все равно то же самое: отсутствие понимания, мелкий расчет, апатия, лень, разобщенность. И у каждого так! А все остальное — это лишь следствие главного.
Ни на площади около гостиницы, ни у входа, ни в вестибюле Оли не было. Голосов поднялся в номер. На сборы оставалось минут двадцать. При виде номера, где прошли четыре дня, где еще недавно была она, ему стало совсем уж невмоготу. «Блаженны дети», — вспомнил он опять и согласился мысленно: блаженны потому, что не разучились чувствовать. В том и секрет.
Быстро вылил в раковину вино, вытряхнул окурки из пепельницы. Собрал вещи, сел на диван, устало откинулся на подушки. Телефон молчал. И слава богу.
Он понимал, что сам виноват во многом, а может быть, вообще во всем (винить ведь всегда нужно не кого-нибудь, а себя), и все же казался себе сейчас мальчиком, которого обидели в лучших чувствах. И почему-то ему было приятно видеть себя в этой жалкой роли…
Но все же было, было что-то хорошее в этих четырех днях — было! — и должно же что-то остаться, подумал он вдруг. Фальшь, которая появилась в ней, да и в нем тоже отчасти, убила многое, но не все. Нет, нет, сам-то он как раз чувствовал и с к р е н н е и даже пытался действовать, пусть не очень правильно, но пытался. И в этом, пожалуй, была неистребимая правда и радость, независимая от того, как она относилась ко всему, независимая теперь от нее. А если он и действовал плохо, то все же не оттого, что чего-то боялся. Он просто не знал, как правильно, он не хотел поступать слепо, он не хотел насилия.
«Супермен в потертом пиджачке» — вспомнилось ему выражение еще одного его хорошего друга. Этот друг, как и тот, из сна, тоже не шел на компромиссы, но если тот просто не умел идти, то этот к тому же и не хотел. «Супермен в потертом пиджачке» — так он подтрунивал над собой, спокойно в общем-то относясь к своему положению. Могущий, но не хотящий. Не принимающий лжи. Думать надо. И лучше все же никак не поступить, чем поступить плохо. Но — думать, обязательно думать, искать пути. Крылышки не опускать.
Он опять вспомнил разговоры с Олей в первый вечер — прекрасный первый вечер! — в гостиничном номере или еще раньше, в поезде — нет, в той музыке он не ошибся, она была. И для Оли она тоже была, это несомненно. Он не забудет той музыки никогда! И в сущности не имеет значения, как относится сейчас к ней она. Музыка, прекрасная музыка двоих была, а значит, есть, значит, она существует. Хотя, конечно, увы, она не уберегла Олю от трусливого, расчетливого ухода… Да, да, очевидно, что помимо красоты внешней и наполненности духовной необходимо в человеке еще что-то, какой-то стержень, без которого, увы, все разваливается. И в ней, в Оле, именно этого стержня, очевидно, и нет. Да, в том-то и дело, в том и беда. Что Голосов мог сделать, кроме того, что сделал? Она хотела насилия, это ясно, она, скорее всего, не возражала бы против него, ждала. Она, как многие женщины, привыкла.