Зажечь свечу - Юрий Аракчеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой?» Глупость. Подлый обман. Из-за того-то и беды все, что привыкли мы ждать безумца. Мы так привыкли не к жизни, а к ролям, что подчас и не живем вовсе. Но… Как же правильно поступать?
И Голосов мучился, не зная ответа, и, страдая, думал над другой сентенцией редактора — тонкой, умной, очень начитанной женщины: «Искусство, Володенька, это совсем не то, что жизнь, это совсем, совсем другое. Ваша большая ошибка в том, что вы путаете одно с другим». Но почему, почему?! — думал он, напрягаясь. — Разве искусство не рождается жизнью, разве ж и з н ь не включает в себя человеческое искусство, разве, в конце концов, искусство не влияет на жизнь, не проясняет нам нечто в ней, разве оно — не круг света, зажженный человеком для себя во тьме мироздания?
Разве, к примеру, книги великих — Шекспира, Данте, Сервантеса, Стендаля, Достоевского, Толстого, — разве они не формируют нас в юности и в более зрелом возрасте? Разве даже Андерсен, Купер, Дефо, Жюль Верн, Джек Лондон и многие, многие другие — не вмешиваются в наш внутренний мир уже в юности, а то и в детстве? Как же можно отделять искусство от жизни, как можно говорить, что это «совсем другое»?
А уж о «самом массовом из искусств» и говорить нечего! И уж тем более апогея достигает связь искусства и жизни в д о к у м е н т а л ь н о м кино! Разве это не с а м а жизнь, переданная с максимальной правдивостью? Да, конечно, нужно учитывать законы жизни, общие законы — то самое правило типизации и типичности. Но ведь и эти правила должны отражать р е а л ь н у ю жизнь, а не построения каждого случайного редактора, с которым ты в данный момент имеешь дело и который так часто пытается считать лишь свое восприятие жизни единственно и безусловно правильным, хотя на это его восприятие ведь влияет так много «причин», «моментов» и «обстоятельств»…
Да, не на каждого влияет искусство в равной степени. Человек — сложное существо, частенько думая и желая одного, он говорит и делает другое. Но это человеческое свойство — лишь степень раздвоенности его чувств и разума, неумение гармонично соотнести одно с другим, степень невежества с одной стороны и слабости с другой. Степень несовершенства! Ибо вся история человечества — это история стремления к совершенству, гармонии, пусть даже полная противоречий и поражений.
Так как же можно несовершенство, недостаток, невежество, неразвитость выдавать за раз и навсегда данное, за окончательное и неизменное? Это все равно, как если бы ученик первого класса школы, не понимающий, как могут быть интересны старшеклассникам толстые книги, напечатанные таким мелким шрифтом и без картинок, сказал бы, что старшеклассники — люди странные, что они увязли в иллюзиях, что не может быть никакого смысла в том, чтобы читать эти непонятные, скучные фолианты, ибо гораздо приятнее и ближе к жизни пойти поиграть в футбол во дворе или пострелять птиц из рогатки. И по-своему он был бы, конечно, прав…
Да, вот это «по-своему» всегда смущало Голосова. Он понимал, что каждый человек имеет право на «по-своему», что не признавать этого права — значит стремиться к насилию, что ученик любого класса все равно не воспримет по-настоящему ничего из предметов, преподаваемых ему, если не з а х о ч е т воспринять, если желание понять эти «толстые книги, напечатанные мелким шрифтом и без картинок» не станет частью его «по-своему».
И потому-то, страдая, мучаясь, будучи д л я с е б я совершенно уверенным в важности и нужности «толстых книг» в теснейшем их соотнесении с жизнью — в несомненной глубочайшей, хотя и непрямой, сложной, конечно, связи искусства с жизнью, — он смущенно останавливался каждый раз, когда встречал вот это — упорное, не поддающееся доводам разума, другое, чем у него, «по-своему». И самым мучительным, самым изощренным казалось ему, когда люди на словах соглашались с ним, внимали как будто голосу разума и совершенно точно, безошибочно анализировали даже с этой точки зрения поведение персонажей книг, соглашаясь с позицией автора, и — больше того! — умели применить тот же анализ в жизни, «по полочкам» раскладывая характеры и поступки окружающих людей, но… Но немедленно меняли свою позицию, немедленно становились нерассуждающими и непробиваемыми, как только дело касалось их самих. И каких только «теорий» не выдумывали Для оправдания этой, внезапно проявляющейся своей слепоты! Например, теорию «большой разницы между искусством и жизнью». И настолько, оказывается, важна была им, настолько дорога эта свежеизобретенная теория, что не беспокоило их даже то, что она ведь напрочь зачеркивала все их предыдущие блестящие анализы книг и людей…
Такого рода мучительные размышления беспокоили Голосова и раньше, но, как уже сказано, в последние полтора года он почему-то страдал от них с особенной силой. Может быть, потому, что вышел наконец его фильм и получил же признание, — значит, он, Голосов, был прав! Удивительно, что и редактор в конце концов с ним согласилась, да и не только она, а многие из тех, кто так или иначе либо сценарий, либо фильм отвергал. Победила правда как будто бы. А почему? Не потому ли, что он, Голосов, до конца оставался самим собой? Страдал же он теперь потому особенно, что, в значительной мере избавленный от прежнего чувства неполноценности, стал теперь еще внимательнее смотреть по сторонам и понял, что на нем о т в е т с т в е н н о с т ь, а потому в еще большей степени должен он быть с а м и м с о б о й.
Тот самый сценарий, который он начал несколько лет назад и вот только недавно закончил, в сущности был тоже об этом. О том, как, встретив женщину и влюбившись в нее, герой никак не мог преодолеть вот этого ее двойного «по-своему» — рассуждения на словах и стремления на словах к одному (чему поверил герой и за что влюбился) и весьма неблаговидного, совершенно противоречащего словам и стремлениям реального ее поведения (что необычайно мучило героя и чуть не довело его до сумасшествия — до тех пор, пока он, под влиянием очевидных и недвусмысленных фактов, расстался-таки со своей иллюзией, хотя не расстался с верой). Да, он не расстался с верой, потому что если не верить в возможность реального существования «синей птицы», то ради чего жить? Если не верить в о т д е л ь н о г о человека, то можно ли верить в человечество? Разве оно состоит не из отдельных людей? И разве смысл общественного прогресса в том только, чтобы добиться обеспечения каждого машиной, дачей, цветным телевизором? Какой смысл в производстве «материальных ценностей», если они не делают людей лучше, не объединяют их, а, наоборот, разъединяют, превращая в бездумных и равнодушных друг к другу потребителей-марионеток? И вправе ли мы верить в лучшее будущее своих детей, если мы не верим в самих себя?