Наш Современник 2006 #2 - Журнал Современник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кружком спасательным сияет колбаса
На локте Глебушки…
Если Глеб Родионович — космополит-обыватель, то Устинья из следующей фрески — своя обывательница-запечница, “племени державного охвостье”. Не вариант ли это Коробочки? О, не совсем, даже далеко не совсем. Коробочка осталась Коробочкой, а с Устиньей произошло преображение. Её мирок разрушили небесные и занебесные пожары, но это — не преставленье света, как поначалу показалось Устинье, а преставленье быта. Вот тогда-то “впервой чувствилищем явился ей простор”. Бытовое лицо преобразилось в человеческий лик вселенского значения. Вместо прежней запечницы -
Иная женщина, отважная жена,
Всесветным пламенем стоит озарена…
Видение такой жены напоминает видения святых. И выписано оно с эпической мощью. Это зачтётся поэту.
Фреска “Павлушок” — самая загадочная из всех. Именно она целиком как бы написана по воздуху. Ключ к ней, пожалуй, надо искать в таких тютчевских стихотворениях, как: “Не то, что мните вы, природа…” и “Последний катаклизм”. Павлушок — философ, чьи мысли двоятся и чья душа лишена веры. Он вопрошает:
Пушинке утлой ли да солнце заслонить?
Что — семя высеять? Что — камень обронить?
Иль так вознёсся я, что мысль могилы роет,
И обмануть себя мне ничего не стоит?…
Увы, это так! Его мысль роет во вселенной могилы, а камень, пущенный наугад его рукой, оборачивается убитым воробьём, падающим на землю. Природа жива, завещал Тютчев. Об этом надо помнить.
Последняя фреска вновь живописует спячку малого быта. Малый быт в лице беременной Любаши грезит во сне. И грезит он о большом пространстве, куда из материнского чрева рвётся
Любашин первенец, рождённый-нерождённый…
Где только мёртвые осенены печалью,
Где солнцем — солнце, человеком — человек…
Поэма открыта в бесконечность. Вот прорыв поэта в большое время, и этот прорыв говорит о немалых возможностях современной русской поэзии.
Юрий Кузнецов
20.07.86 г.
Лариса ВАСИЛЬЕВА Парадоксы Юрия Кузнецова
Мягкий голос Ларисы Николаевны Васильевой сердечно и тепло благодарил в телефонную трубку за поздравление с её юбилеем. Тут кстати вспомнилась её статья “В самый раз” о поэзии Юрия Кузнецова (“Литературная Россия”, 23.1.87). На вопрос, не может ли она написать свои размышления о поэте к его 65-летию, Лариса Николаевна ответила:
— Когда-нибудь напишу о нём воспоминания, но на это нужно время. А знаете что — перепечатайте ту статью. Мне кажется, она не устарела.
Перечитав её, мы убедились в правоте сказанного. И более того — многие из безграмотных, злобных и поверхностных упрёков последнего времени, кои слышал Кузнецов ещё при жизни и которые грязными комьями летели и продолжают лететь на его могилу, парировались уже тогда — широким жестом и спокойным, уверенным в своей правоте тоном женщины-поэта, определившей многие узловые завязи самого загадочного русского поэтического мира второй половины XX века.
Богатырское семя, залетевшее из древности в XX век, одиночество подвига, животрепещущая современность его глубоко архаического склада, признание — в отрицании отрицаемого, дерзость необъятной силы…
Всё так.
Ни рано ни поздно — в самый раз, — как нам представляется, мы перепечатываем это живое слово поэта о — живом поэте.
Куска лишь хлеба он просил,
И взор являл живую муку,
И кто-то камень положил
В его протянутую руку.
М. Ю. Лермонтов
Спорить о нем не хочу ни с кем. Влюбленных в него не люблю: своими восторгами, а более того — подражаниями они его, как пылью, покрывают.
Интереснее его ненавистники, в большинстве своем литераторы, их вполне резонно возмущают в нем высокомерие, самовлюбленность, наглость, наконец:
Звать меня Кузнецов. Я один.
Остальные — обман и подделка.
В самом деле, безобразие. А мы как же? Не я конкретно, куда уж мне, а тот, другой, третий?
Да какой там третий, если он Пушкина не признает. Пушкина!!! В своем ли он уме?
А женщины-поэтессы? Как это они до сих пор его не испепелили? Еще бы: он женскую поэзию тоже не признает, относится к ней высокомерно, презрительно, подразделяя всех пишущих женщин на три категории: рукодельницы, истерички, подражательницы. Будучи главным редактором одного из очередных “ Дней поэзии”, он собственной волей собрал стихи всех женщин вместе в одном разделе, как будто в бане или в гареме — каждая называет место в меру своей испорченности или неиспорченности.
Нет, положительно следует разобраться с ним: понять, что он такое и почему ведет себя столь нагло.
А еще он занимается ниспровергательством безусловных кумиров, вернее, их строк, считая, что Константин Симонов не прав, говоря в своем знаменитом стихотворении:
Пусть поверят сын и мать
В то, что нет меня,
Пусть они устанут ждать,
Сядут у огня.
Злодей из поколения солдат, не видевших войны, смеет утверждать, что безнравственно мать противопоставлять любимой женщине не в пользу матери.
А с другой стороны, возвышая материнское начало, при этом не признавая женщин, пишущих стихи, у которых это начало чаще всего сильно развито, он как-то, мягко говоря, странно относится к отцовскому началу. Да что там странно, просто ужасно относится, недаром же в семидесятых годах его строки:
Я пил из черепа отца
За правду на земле -
вызвали бурю споров и вполне заслуженное негодование. Пить “из черепа отца”!
Кошмарное кощунство. Это что же значит: он хочет предстать в роли отцеубийцы? Или Ивана, не помнящего родства?…
Нет, нет, положительно необходимо разобраться в этой каше взглядов и понять, понять наконец, что он такое и почему так вызывающе беспардонен, так противоречиво категоричен.
В наше время в нашем обществе все грамотны. Многие хорошо образованны. Значительно реже хорошо воспитаны. И еще реже — хорошо умеют ощущать связь и разрыв времен. Последнее отнюдь не считаю недостатком, последнее чаще всего есть прерогатива человека, поэтически видящего мир:
О древние смыслы! О тайные знаки!
Зачем это яблоко светит во мраке?
Разрежь поперек и откроешь в нем знак,
Идущий по свету из мрака во мрак.
Вопрос “зачем?” далеко не нов, совсем не оригинален, естествен для каждого, видящего мир — землю и небо — глазами поэта. Но у каждого поэта “зачем” характерное, свое, у Пушкина — пушкинское:
Зачем крутится ветр в овраге,
Подъемлет лист и пыль несет,
Когда корабль в недвижной влаге
Его дыханья жадно ждет?
Зачем от гор и мимо башен
Летит орел, тяжел и страшен,
На чахлый пень? Спроси его.
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру, и орлу,
И сердцу девы нет закона.
Отрицаемый Кузнецовым, Пушкин был глобально восприимчив, держа в широчайшем поле своего зрения все прошлые века и крайне редко выражая словом осознание этого процесса проникновения. Ему вольно и достаточно безотчетно, естественно жилось во всех временах, он дышал ими всеми, как воздухом.
Юрий Кузнецов, чьи строки о древних смыслах я привела выше, определяется в иных измерениях более локально: он родом оттуда, где солнце — бог, где божество — ветер, где женщина из ребра мужского сотворена, где рождалась былинная сила под свист ветра и топот вражьих копыт:
Как похмельный Степан на княжну,
Я с прищуром смотрю на жену:
Кто такая, чего ей здесь нужно?
Не пора ли идти на войну?
— Атаман, прозеваешь волну! -
С эшафота доносится дружно.
Атаман, разбойник, богатырь…
Сквозь века и времена залетело богатырское семя в двадцатый век, выросло в душе поэта. Но нелепость такого богатыря в наши дни очевидна, подвиг его обречен на заведомое одиночество в мире современных коллективов, поэтому ему ничего не остается делать, как выразить именно нелепость своего появления:
— А где твоя правда? — спросила мать.
— Во мгле,- прогремел ответ. -
Я в лоно твое ухожу опять -
Оттуда мне брезжит свет.
Обратно ушел, чтоб продолжить бой.
Сквозь лоно прошел незрим,
Откуда выходит весь род людской,
Но он разминулся с ним.
Поэт, однако, появился как живое напоминание о таинственном и очевидном славянском корне, живом, несмотря ни на что. Вечность дышит в его стихах, он настойчиво, даже назойливо повторяет о ней:
Сажусь на коня вороного -
Проносится тысяча лет.
Копыт не догонят подковы,
Луна не настигнет рассвет.
Славянская рана — его единственная боль, ибо тысячу лет назад он, а не кто-нибудь, его поэтический дух “рваное знамя победы вынес на теле своем”.
Это сильное, кровное чувство, потерянное и заслоненное множеством объективных и субъективных причин, часто вытаскиваемое тем или иным творцом как бы из нафталина, чтобы с помощью стилизации выявиться на общем литературном фоне, живет в Кузнецове как единственно возможный вариант его собственной жизни. Его никак не обвинишь в стилизации, хотя у него ее искать не надо — пруд пруди.