Убить Скорпиона - Владимир Зарубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Это одна из завистниц и соперниц…
…Ей показалось, что все посмотрели на ее белое платье невесты и усмехнулись. Стало обидно, стыдно и больно, а ее венценосный жених был небрежен, удачлив и весел, он еще не устал от поздравлений по случаю окончания, опубликования и признания его последней, поистине гениальной работы, которая принесет ему мировую славу. Праздник своего гения, своего научного таланта он хотел украсить праздником любви, не скрывая нескромной радости взглядов, жестов и слов, обращенных на нее…
…В сущности, это она была лебедем, сбитым на лету его метким выстрелом, это она лежала на подмятых, подкрашенных кровью камышовых стеблях, поводя умирающей шеей и светясь непонимающим взглядом, измеряя последнее расстояние от жизни до смерти. Это она добровольно согласилась стать трапезой, это ее подадут деликатесом на стол знаменитости…
…И она почувствовала тошноту и омерзение к деловому смеху и разговору талантливых ученых вокруг гениального учителя, руководителя, шефа…
…Почему? Почему ей казалось, что она любит этого самовлюбленного человека? Этого удачливого убийцу?..
…Белый лебедь лежал, распластав перебитые крылья, изгибая тяжелую шею, и никто не замечал, что он еще жив, а соринку на белом пиджаке шефа заметили, сняли чьи-то пальцы…
…Шефу везет! Помните, прошлый раз тоже…
…Прости меня, природа! Все-таки наша работа стоит того, чтобы заплатить за нее белой птицей!
…Господи, как он высокопарен и гнусен! Неужели он не понимает?..
…Это будет нашей традицией… Правда, шеф?
…Она ощутила на себе ядовитую слюну соперницы, что-то липкое просочилось сквозь белоснежное платье невесты…
…Рубиновый глаз на беспомощно поднятой голове умирающей птицы…
…Наконец чья-то милосердная рука скрутила птице голову…
…Время хрустнуло, как шейный позвонок…
…Кто-то сломал пружину времени…
Она закричала или застонала. Когда это было? Вчера или завтра? Бегство по лесу в белом платье. Она пряталась, слышала, что ее звали, искали, не нашли… Ее ищут! Спрятаться! Кто-то где-то разговаривал. Кровь рубинового заката растеклась по стеклу лебединого глаза…
Болезненные галлюцинации пошли по кругу, усиливая видения прошлого кошмарными вариациями безвременья настоящего…
— Вставайте, мы уже больше суток ничего не ели…
Кто это? Она не видела с тех пор своего «жениха». Не желала его видеть! Он принес ей жаркое из лебедя. Традиционный пир победителя. Пахло кровью убитой птицы. Окровавленное крыло скользило по лицу. Отражение заката в створке открытого окна.
— Сержант! Выйди на минуту!
Кто-то прокричал эти слова сильным, красивым, но почему-то очень неприятным баритоном. Бодрость этого голоса была так же тошнотворна, как запах жареного птичьего мяса. Комната, каюта яхты, плавно проваливалась в пустоту.
Кто там разговаривает? Наваждение схлынуло. Это не яхта. Это совсем другие люди. О чем они хлопочут? Она не понимала, как они могут владеть собой, эти равно далекие люди, грубые и бесчувственные, не знающие ни страха, ни сострадания, ни боли умирающего лебедя. Какого лебедя? Им, вероятно, не понять ужаса гибели земной цивилизации, музыки, искусства, красоты, созданных тысячелетним гением человеческого ума. Женщина не видела противоречия в мыслях: в гибели цивилизации эти «грубые» и «бесчувственные» люди — белобрысый сержант и тот, еще более непонятный ей человек, — были бы виноваты, наверное, меньше других. Кого других? Могут ли пальцы, ласкавшие белые клавиши рояля и извлекавшие божественные звуки, нажать на спусковой крючок коллекционного ружья и оборвать лебединый полет?
Эти вопросы задавать было некому. И, может, поздно.
Она встала.
Тот, второй, во дворе умудрялся быть веселым:
— Упарился я, сержант! Прости, времени не было, ей-ей! — он неуклюже потоптался, неприлично прижимая руку ниже живота. — Я сейчас…
Его взгляд скользнул по женскому лицу, появившемуся в окне, не потеряв хищности даже на расстоянии. Женщина отошла и села на кровать.
— Этих пятерых мы тоже туда, — услышала она снова неприятный голос. — Все люди — братья, в братской и похороним.
Потом послышался грохот автомобиля, скрежет металлического листа, волочащегося по земле, необычный катафалк совершил последний рейс. Она поняла, о чем говорили те люди, и представила себе, как грузили и возили трупы. Вдобавок на руке Скорпиона блестел дутый золотой перстень майора, она почему-то вспомнила этот перстень. В роли добровольного таксиста майор был смешон, выпячивая палец, обремененный дорогой пошлостью. Душу обволокла муть, и женщина упала на койку, чтобы ничего не видеть и не слышать.
Но вернувшийся в комнату сержант принес ей новые муки. Он возился у стола, выкладывая на тарелки разогретую тушенку. Сейчас начнет насыщать утробу и, наверное, чавкать и сопеть от удовольствия. Стало совсем невыносимо, когда он подошел к ней, остановился в нерешительности и, помедлив немного, взял ее за локоть.
— Вставайте ужинать.
Женщина не шевелилась. Он дотронулся до ее волос, решая какую-то замысловатую задачу. Решил. Погладил по голове и повернул ее лицо, заглянув в глаза.
— Не отчаивайтесь. Пока я жив, с вами ничего не случится. А жить я собираюсь долго, — он слабо улыбнулся. — Переждем, переживем, и все будет хорошо. Не плачьте. Не надо плакать…
И как-то так получилось, что его ласковую влюбленность, его робость перед ней ужас свершившегося притупил, а великая чувственная сила отдалила этот ужас. Он потянулся к ней беспомощно, но неумолимо, и ласки жалости перестали быть жалостью в бессознательной силе стихии. Так срубленная весенняя ветвь, не желая знать смерти, раскрывает цветы, для которых вся жизнь — в миге цветения, и этот миг нельзя остановить.
— Оставьте меня!.. Животное…
…на озере жарили лебедя…
…желать лебединого тела…
Он увидел очень близко налитые болью зрачки. Ее неподвижное тело холодно и отчужденно застыло в его объятиях. Опомнись, сержант! Ты любишь ее, но кому нужна теперь любовь. Он резко вышел из комнаты, но вскоре вернулся.
— Вставайте, поешьте, — не глядя на женщину, проговорил он.
— Не хочу.
— А я хочу доказать, что я не животное. Не знаю, почему так получается.
Она встала. Съела приготовленную тушенку, наверное, не заметив, что это. Он хотел объясниться, но подумал, что все слова ни к чему, и, стараясь усмирить досаду за неуместность овладевшего им чувства, сказал только:
— Вы потерпите, но порознь находиться жутковато. Впрочем, я могу перейти в другую комнату.
— Мне все равно.
Она сказала неправду: ей было не все равно — остаться одной в темноте она бы не смогла.
Он расценил ее слова как абсолютное презрение к нему, ревниво кольнувшее, но дававшее право обходиться без объяснения. И что он мог объяснить?
Глядя в одну точку на потолке, он пытался поймать, различить движение вечерней тени, подступавшей вкрадчиво и неуловимо. Концентрируя внимание на этом занятии, он хотел освободиться от смуты мыслей, которая владела им уже сутки, но сознание неохотно отвлекалось от реального бытия и необычности случившегося, объяснения которому не было. Сумерки становились плотнее, исчезли детали, которые раньше были различимы, но когда они исчезли, не мог ответить точно. Причина всем изменениям была сама жизнь, а как следствие возникали неожиданные повороты. Но почему неожиданные? Он ждал нападения Скорпиона в штольне и был готов к нему. Если бы сержант вмешался в ход тогда назревавшего нападения, то — как знать! — что бы с ним было сейчас.
Стало совсем темно. Но темнота тоже понятие относительное — в ней различались предметы в комнате, а может, угадывались с помощью памяти.
— Вы спите? — тихо, почти шепотом спросила женщина.
Он хотел ответить, но почему-то промолчал, а потом стал досадовать на себя за то, что не отозвался сразу, а теперь — поздно.
Она больше не спрашивала. Он слышал, как она дышала и раздевалась, различал во тьме светлое пятно ее лица, закрыл глаза, чтобы не стать тайным свидетелем чего-нибудь недозволенного, потому что зрение его было достаточно острым. Он заставлял себя не думать о ней, только не было иных мыслей. С усилием перенес наваждение нахлынувшего воображения, упрекая себя в бесстыдстве, и призвал на помощь размышление о тех пятерых заключенных, которые, он был уверен, никогда не станут его единомышленниками, а навсегда останутся врагами. В создавшейся обстановке казалось, что те пятеро по сравнению с ним ничего не потеряли, а оказались в несомненном выигрыше, потеряв всего-навсего тюрьму. Не было у сержанта праздника в жизни, и то большое чувство, которое пришло к нему, чувство благоговейного восхищения женской красотой, пришло на том несуразном сдвиге времени, событие его любви совместилось с кошмарным событием смерти, словно неведомые силы специально ожидали этого момента или рок осудил его любовь на необычайное испытание. Любовь, о которой так много говорят в мире, казалась ему до этого поэтической выдумкой, игрой в безумие. В жизни подобного не встречалось, все низводилось до пошлости в бытовых отношениях между мужчиной и женщиной. Раньше казалось, что он знал, зачем живет: так надо, жить и познавать жизнь. Он жил созерцательно, словно из любопытства, не стараясь творить и переделывать не только жизнь вообще, а даже собственную, отмечая только в окружающем то, к чему он расположен духовно. К чему-то он был непримирим, но эта непримиримость внешне ничем не выражалась, и мало любезного видели люди в его замкнутости и неторопливости. Сержант не был ни добрым, ни злым, потому что такие понятия, как зло и добро, очень часто сами себя поедали в окружающем мире и воспринимались каждым по-разному. Он считал себя добрым, потому что старался уберечься причинить боль другим. Но люди конкретны: не делая зла одним людям, невольно причиняют зло другим, близким или далеким, а, может быть, вообще неизвестным, а как это происходит, непонятно, но все дела человеческие по ниточке сложных и запутанных связей как-то действуют и влияют на жизнь всего человечества.