Поэт и композитор - Эрнст Гофман
- Категория: Проза / Классическая проза
- Название: Поэт и композитор
- Автор: Эрнст Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эрнст Теодор Амадей Гофман
Поэт и композитор
Враг стоял у стен города, грохот пушек доносился со всех сторон, и бомбы проносились по воздуху, шипя и разбрасывая искры. Жители города, с лицами бледными от страха, разбегались по своим домам, и только слышен был с пустынных улиц цокот копыт — то конные патрули, мчась во весь опор, с руганью гнали к укреплениям последних замешкавшихся солдат. И только один Людвиг оставался в своей комнатенке, выходившей окнами во двор; он погрузился, он с головой ушел в великолепный, яркий, фантастический мир, что возникал перед ним, когда садился он к клавиру. Он только что завершил симфонию, в которой постарался в зримых нотах выразить то, что звучало в глубине его души, — подобно сочинениям Бетховена, его творение было призвано говорить на языке богов о несказанных чудесах далекой романтической земли, той самой, где и мы живем, когда растворяемся в неизреченном томлении. А сверх того, творение это, словно одно из чудес той страны, должно было вступить в жалкую земную жизнь, нежными голосами Сирен маня к себе всех тех, кто будет готов отдаться ему по доброй воле. Тут в комнату, ворча, вошла хозяйка: как это он может играть, когда всех постигло такое ужасное бедствие, и не ждет ли он, что ему прострелят голову, пока он будет сидеть в мансарде. Людвиг долго никак не мог сообразить, что такое говорит ему хозяйка, но в этот самый миг бомба с грохотом вырвала кусок крыши, разбитые стекла дождем посыпались в комнату, хозяйка с воплями и причитаниями кинулась вниз по лестнице, а Людвиг поспешил вслед за нею в погреб, схватив под мышку самое дорогое, что было у него, а именно партитуру своей симфонии. В подвале уже собрались все без исключения жильцы дома. В припадке щедротолюбия, в обычное время совершенно ему чуждого, трактирщик, живший в нижнем этаже, предоставил в распоряжение общества дюжины две бутылок самого наилучшего вина, какое только было у него припасено. Дамы, как они ни дрожали и ни робели, все же успели, как всегда, подумать о теле и о необходимом для поддержания жизни пропитании, а потому захватили с кухни не один кусочек повкуснее, причем каждая сложила свои припасы в изящную корзиночку для рукоделия. Итак, все ели, пили, — от возбуждения, вызванного страхом и отчаянием, очень скоро перешли к состоянию приятного, задушевного покоя, когда все, теснее прижавшись друг к другу, ищут опоры в соседе и когда любое мелочное па, диктуемое условностью, исчезает в едином хороводе, такт которого задает железная рука судьбы. О тяжелых обстоятельствах, об очевидной опасности для жизни совершенно позабыли, оживленные речи срывались с вдохновенных губ. Те обитатели дома, что, встречаясь на лестнице, едва ли даже приподымали шляпу, тут вдруг, сидя рядышком, начали раскрывать друг перед другом сокровенные тайны своих сердец, проявляя самое искреннее участие в судьбах друг друга. Выстрелы доносились все реже, начали даже поговаривать о том, что не пора ли мол расходиться по комнатам. Старик отставной военный пошел еще дальше: порассказав немало поучительного относительно фортификации древних римлян и устройства катапульты, он коснулся и самых новейших времен и, с одобрением отозвавшись о Вобане, заверил всех в том, что бояться вовсе нечего — дом находится далеко от направления стрельбы… Однако тут ядро, упав где-то неподалеку, выбило кирпичи, которыми были заложены отдушины погреба. Никто, впрочем, не был ранен, а старик, вспрыгнув с полной рюмкой в руке на стол — бутылки с него словно сдуло ударом, — начал осыпать проклятиями все ядра, какие только посмеют еще упасть сюда в будущем. Тут все окончательно приободрились.
Да и то правда: ночь прошла спокойно, а наутро все узнали, что армия заняла другую позицию, добровольно сдав город противнику. Выйдя из погреба, люди увидели, что уже неприятельские кавалеристы объезжают город; расклеенные повсюду объявления обещали жителям покой и неприкосновенность имущества. Людвиг смешался с пестрой толпой, которая шла встречать вражеского военачальника, испытывая любопытство к невиданному зрелищу: под бодрые звуки труб, окруженный гвардейцами в блестящих мундирах, тот въехал в ворота города.
Людвиг не поверил глазам своим, когда среди адъютантов вдруг увидел своего горячо любимого Фердинанда, университетского товарища: одетый просто, с рукой на перевязи, Фердинанд ловко прогарцевал совсем рядом с ним на великолепной буланой лошади. «Да ведь это же он — он и никаких гвоздей!» непроизвольно вырвалось у Людвига. Напрасно пытался он догнать друга — того унес прочь резвый конь, и Людвиг, погрузившись в думы, вернулся домой. Однако работа не шла, образ старого друга, которого он вот уж много лет как потерял из виду, не давал покоя душе, в ярком блеске предстала перед его внутренним взором блаженная пора юности, которая прошла у Людвига в обществе Фердинанда. Приятель не выказывал тогда ни малейшей склонности к военной службе, он посвятил себя служению Музам, и не одно вдохновенное создание свидетельствовало в те годы о его поэтическом призвании. Людвиг тем более не мог взять в толк, отчего такая крутая перемена произошла с его другом, он горел желанием увидеть его, поговорить с ним, но только не знал, как его найти.
А город все оживлялся: большая часть неприятельской армии уже покинула его, зато прибыли государи, стоявшие во главе войска; здесь в городе они намеревались отдыхать в течение нескольких дней. Чем больше движения и суеты заметно было в главной квартире, тем меньше оставалось для Людвига надежд вновь увидеть своего друга, но вот наконец в отдаленной и полупустой кофейне, где обычно скромно ужинал Людвиг, тот неожиданно сам бросился в его объятья с пылким выражением самой искренней радости. Людвиг молчал, потому что некое неприятное чувство омрачало для него столь желанный миг встречи. Как это порой бывает во сне, когда, кажется, обнимаешь возлюбленную, а она тут же внезапно превращается в какое-то незнакомое существо, и радость теряется в глумливой игре масок…
Кроткий сын Муз, творец стольких романтических песен, облаченных в звуки самим же Людвигом, — он стоял теперь перед ним с высоким султаном на шлеме, с огромной погромыхивающей саблей на боку, и даже голос его нельзя было узнать — он звучал резко, надтреснуто! Мрачный взгляд Людвига упал на раненую руку, потом скользнул выше, к ордену на груди. Тут Фердинанд обнял его правой рукой и сильно, крепко прижал к груди. Он сказал:
— Я знаю, что ты теперь думаешь, что чувствуешь! Отечество призвало меня, и я не мог не быть послушным его зову! И эта рука, которая привыкла лишь водить легким пером, взялась за меч — взялась с радостью, с восторгом, с тем энтузиазмом, какой святое дело воспламеняет в душе каждого, кого еще не обратило в раба малодушие! И я уже пролил свою кровь — и только случай, пожелавший, чтобы я исполнил свой долг на глазах моего государя, даровал мне орден. Но поверь, Людвиг! Струны, столь часто звучавшие в моей груди, струны, звуки которых столь часто обращались к тебе, они целы — ныне, как и прежде: после жестоких, кровопролитных битв, в одиночестве, стоя на карауле, пока кавалеристы отдыхали вокруг костра на биваке, я, охваченный вдохновением, сочинил не одну песнь, что возвышала и укрепляла меня в моем великом призвании, в борьбе за свободу и честь!
Людвиг, слыша эти слова, чувствовал, что сердце его оттаивает, и когда он вместе с Фердинандом перешел в отдельную комнату, когда Фердинанд снял с себя шлем и отцепил саблю, ему почудилось, будто друг только подразнил его, представ перед ним в столь необычном одеянии. После небольшой закуски, какую принесли им, под звон бокалов оба друга ощутили прилив сил, бодрости, прежние прекрасные времена окружили их своими красками, своими бликами, и вновь, во всем великолепии первозданной юности, вернулись к ним приятные картины, какие чарами волшебства вызывали к жизни соединенные их устремления, их искусство. Фердинанд подробно расспрашивал обо всем, что сочинил за это время Людвиг, и был до крайности удивлен, когда Людвиг признался, что до сих пор не собрался написать и представить на театре оперу, — он так и не нашел такого поэтического произведения, сюжет и все развитие которого вдохновили бы его на создание оперы.
— Не понимаю, — сказал Фердинанд. — Ведь тебе при твоей живой фантазии, при твоем владении языком, конечно же, не составило бы труда давным-давно сочинить для себя оперу!
Людвиг. Признаюсь тебе, моей фантазии наверняка достанет живости, чтобы придумать хороший сюжет для оперы. Особенно ночью легкая головная боль, бывает, приводит меня в такое состояние, когда видишь сны и сам не знаешь, то ли спишь, то ли бодрствуешь; тогда на ум приходят очень хорошие, подлинно романтические оперы. Но мало и этого: их тут же исполняют перед тобой, да еще с твоей же музыкой. Но мне кажется, что у меня совсем отсутствует иной дар — способность запоминать и записывать увиденное, и, право же, трудно ждать от нас, композиторов, чтобы мы выучивали чисто механические приемы, необходимые для успеха в любом виде искусства и требующие постоянного усердия и непрерывного упражнения, и все лишь ради того, чтобы самому кропать стихи. Но даже если бы я и приобрел это умение правильно и со вкусом выстраивать задуманный сюжет в драматической форме, в стихах, то я все равно едва ли решился бы сочинять сам для себя оперу.