Неизвестная «Черная книга» - Илья Альтман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Время шло. Весна прошла в хозяйственных работах и мечтах. Настала осень. Красная Армия приближалась к нам. В сентябре 1943 года через все дороги шли немецкие войска, они отступали. Шла власовская армия, вместе с ней уходили немецкие приспешники, они гнали скот, везли награбленное добро. Часть солдат немецких расположились в Пыковке, они выгнали все население из хат и сами там поселились. Они бесчинствовали. Молодежь попряталась, старые и малые находились во рвах, кустах. Я из школы ушла тоже в ров. Немцы не скрывали, что они отступали. Мы знали, что через несколько дней придут наши. Боялась я одного, что наши придут, а нас не будет, нас погонят в рабство, но, к счастью, немцы не успели все население угнать. 26 сентября было заметно большое смятение среди немецких солдат. К вечеру они отобрали почти всех лошадей, коров у населения и были в полной готовности к отступлению. Из рва было очень удобно наблюдать за происходящим. Скоро загорелась школа и избы со всех концов деревни. Глянула, кругом горело. Они, мерзавцы, сделали свое дело и ушли. В час ночи я слышала последнюю команду немецкого офицера, стало тихо. Мне казалось, что земля свободно вздохнула, что воздух стал так чист и приятен, что кругом все такое торжественное, русское. В пять часов утра 27 сентября я встретила первого сапера своей родной армии. От счастья я плакала, мне казалось, что это сон, я бегала, как безумная, разговаривала с бойцами, угощала их молоком, салом, яйцами. Я стояла на дороге и любовалась русской армией, своей родной и любимой.
Я родилась вновь.
(Мне удалось найти машинистку и напечатать этот материал. Правда, машинистка довольно безграмотная. Трудно даже исправлять ошибки. Прошу ее простить и на ошибки не обращать внимания.)
[19.02.1945 г.[418] ]Евреи-военнопленные
Глуховский лагерь
Воспоминания М. Ю. Кофмана
Накануне
[419]
7 ноября 1941 года утром мы, как обычно, проснулись, когда в окнах палаты показался голубой рассвет наступавшего дня. Нас лежало одиннадцать человек в третьей палате. Помню товарищей: Русалкин, Кравченко, Черченко-капитан, Дудаев, Гаврилов, Сбитнев, Рустаков, Семибратов, я и еще двое, фамилии коих забыл. Кое-кто вставал по своим нуждам, одни закуривали, другие потягивались, кряхтя и охая от сна. Тов. Черченко, потягиваясь от сна и присев на кровати, обратился ко всем: «Товарищи, поздравляю вас с годовщиной Великой Октябрьской революции, желаю вам будущую годовщину встретить среди своих близких в свободной от фашистских наемников России». Несколько ответных голосов благодарности и взаимного поздравления с пожеланиями внесли оживление в палату. Вскоре из соседней палаты вошли к нам поправившиеся и самостоятельно передвигавшиеся товарищи Рассадин Виктор Михайлович, штурман авиации, раненный в обе ноги при сбитии его самолета, лейтенант Винокуров из Горького, инженер-дорожник Попандопуло Александр из Тбилиси и доктор Кочетков, раненный в глаз. К нашей палате тяготели все развитые и советски-патриотически настроенные товарищи, причиной тому было присутствие в палате капитана Черченко, как старшего по званию, и меня, к которому большинство товарищей обращалось за разрешением различных вопросов из всех областей науки, политики и литературы. Я первый возбудил перед сестрами и прочим медперсоналом вопрос о снабжении нас какой угодно литературой и шахматами. И то, и другое, благодаря очень чуткому и горячему отношению сестер к раненым, к тому же еще военнопленным, было предоставлено. Мы попеременно занимались и чтением, и игрой в шахматы. Когда требовался отдых от игр и чтения, мы садились обсуждать все волнующие нас вопросы, связанные с войной, и больше всего тяготившее нас состояние пленения. Среди нас находились типы антисоветски настроенных людей. Отличался своими гнусными и клеветническими выпадами Гаврилов Алексей из Ворошиловограда, 1908 года рождения. Черченко и Кочетков давали внушительные отповеди и осаживали его при единогласном одобрении всей палаты. Эти перепалки продолжались несколько дней подряд после того, как мы были перевезены из сел в Кролевецкую больницу. Не находя поддержки среди остальной массы раненых, Гаврилов стих и начал поддаваться под общий тон настроения всех остальных товарищей. 8 ноября утром я первый проснулся и, встав с постели, видел в окне стоявшего во дворе немецкого солдата в каске, вооруженного и прохаживающегося у выхода больницы. Я немедленно сообщил об этом проснувшимся товарищам, ибо сразу почувствовал что-то недоброе. Из окна начали наблюдать раненые. Вошедшие сестры передали, что пришли из комендатуры немцы и будут отбирать выздоровевших и ходячих военнопленных в лагеря. Среди раненых началась паника и суетня. Вошел врач, также военнопленный, товарищ Нежебицкий Лев Николаевич из Пятигорска, и приказал всем приготовиться и быть одетыми. Через полчаса действительно показались немцы. Группа, человек пять офицеров, среди них один, свободно говоривший по-русски, в сопровождении нескольких вооруженных солдат вошли к нам в палату. Тов. Нежебицкий сопровождал их, записывал анкетные данные и определял диагноз и степень состояния раненых. В его определениях чувствовалось намерение отстоять раненых от отправки их в лагеря. За время нахождения в больнице с 15.9.[41] мы от навещавших нас граждан и крестьян знали об ужасах, свирепствующих в ближайшем от Кролевец Конотопском лагере. Женщины, посещавшие лагерь в надежде найти своих родных и близких, в ужасе передавали о виденных ими картинах гибели военнопленных от истязаний, голода и расстрелов. Я числился в списках больничной книги русским и на случай обнаружения из-за обряда обрезания, что я не христианин, я записался родом из Феодосии, дабы в случае возникновения вопроса, упираться, что отец являлся крымским татарином, мать же происходила из итальянцев. Но ни отец, ни мать меня не воспитали, а отдали на воспитание русской женщине, в семье которой я воспитывался и вырос. В свое время, в 1921–1924 годах, я, после демобилизации из Красной Армии по окончании Гражданской войны, работал в портовой таможне. По роду деятельности мне пришлось бывать на всех иностранных судах, где я проводил большую часть рабочего времени, вплоть до того, что в порядке надзора сопровождал эти пароходы по нашему внутричерноморскому побережью. Это дало мне возможность узнать и изучить нрав, быт и терминологию моряков. В графе «специальность» я при этом вопросе непринужденно отвечал: «Пишите – корабельный смотритель, либо лоцман, а то и просто моряк». В часы безделья, лежа на койках, каждый раненый привлекал внимание остальных рассказами о своей жизни, больше всего историями, связанными с работой до войны. Когда мне приходилось занимать товарищей разговорами, я полностью поглощал их внимание рассказами о морской жизни на кораблях и о фантастических путешествиях моих по иностранным портам. Рассказывал о Стамбуле, Марселе, Ливерпуле, где я в жизни не бывал, однако все эти истории о портах и плаваниях, знакомые мне по литературе, сослужили мне службу. Благодаря чистому выговору, чем я действительно обязан своей няне Авдотье Тимофеевне Лаухиной, которая жила с нами со дня моего рождения до моего двадцатидвухлетнего возраста, которую я же и похоронил, никто не заподозрил бы, что я по национальности еврей. Употребление в разговоре таких слов, как «давече, надысь, енто, нынче, то бишь» и т. д., исключало всякое сомнение в моей национальности. Совокупность всех этих данных, как-то: специальность, в которой евреев почти не привыкли встречать, чистая русская речь и резко изменившаяся внешность из-за ранения и похудания, давали мне возможность скрывать свою национальность, в особенности перед простой массой. Часто я замечал остановившийся на мне чей-то долгий, продолжительный взгляд более пытливых людей, сомневающихся, стоит ли перед ними русский человек. В таких случаях я действовал, выражаясь образно, ва-банк. Я не отворачивался, чтобы скрыться, а сразу непринужденно обращался к такому лицу, упорно задавая ему вопросы с какой-либо просьбой о табаке, книге, бумаге и прочем. При этом я старался такого человека задерживать разговором, пока не убеждался, что рассеял все его сомнения. Это был, безусловно, правильный путь, ибо впоследствии я был свидетелем гибели многих евреев-военнопленных вследствие того, что они себя выдавали своей робостью при первом пытливом взгляде. В особенности много раз это имело место в Славутском лагере, где свирепствовал прозванный всем лагерем «отцом евреев» знаменитый палач Митрофанский. Но об этом дальше.
Когда доктор Нежебицкий в сопровождении немцев подошел ко мне, я заранее знал, что меня ему не удастся отстоять, ибо прошедшие осмотр до меня раненые, в равном со мной состоянии здоровья, оказались занесенными в списки подлежавших к отправке в лагерь. При внесении меня в список при вопросе «национальность» я почувствовал, что кровь ударила мне в голову, сердце учащенно забилось, однако я мгновенно собрался с мыслями, напряг все свои нервы и ответил как бы небрежно: «русский». Не знаю, передалось ли мое краткое волнение по каким-то неведомым мне путям, либо во внешности моей заметно было это, но неожиданно при абсолютной тишине во всей палате ко мне обращается один из эсэсовцев на чистом русском языке: «Вы правду говорите, что вы русский?» Миг я почувствовал, что я погибаю. Еще один миг, и я стараюсь усмехнуться. С улыбающимся лицом я отвечаю: «Я не лгу, спросите товарищей». Эсэсовец, не сводя с меня глаз, произносит как бы нравоучительно: «Нехорошо, если вы обманываете». Неожиданно тов. Нежебицкий, держа в руках список и карандаш, обращается к эсэсовцу: «Он происходит от отца татарина и матери итальянки, но воспитывался у русских». В течение трех-четырех минут, пока происходил весь этот разговор, я служил центром внимания всех присутствующих у нас в палате: немцев, раненых и персонала. Немцы полюбопытствовали причиной задержки на мне внимания эсэсовца, и я из ответа его им понял, что он ответил им о моем полуитальянском происхождении. Они самодовольно улыбнулись, мол, чуть ли не союзник их по оружию. Меня записали в список отправляемых в лагерь.