Неизвестная «Черная книга» - Илья Альтман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда доктор Нежебицкий в сопровождении немцев подошел ко мне, я заранее знал, что меня ему не удастся отстоять, ибо прошедшие осмотр до меня раненые, в равном со мной состоянии здоровья, оказались занесенными в списки подлежавших к отправке в лагерь. При внесении меня в список при вопросе «национальность» я почувствовал, что кровь ударила мне в голову, сердце учащенно забилось, однако я мгновенно собрался с мыслями, напряг все свои нервы и ответил как бы небрежно: «русский». Не знаю, передалось ли мое краткое волнение по каким-то неведомым мне путям, либо во внешности моей заметно было это, но неожиданно при абсолютной тишине во всей палате ко мне обращается один из эсэсовцев на чистом русском языке: «Вы правду говорите, что вы русский?» Миг я почувствовал, что я погибаю. Еще один миг, и я стараюсь усмехнуться. С улыбающимся лицом я отвечаю: «Я не лгу, спросите товарищей». Эсэсовец, не сводя с меня глаз, произносит как бы нравоучительно: «Нехорошо, если вы обманываете». Неожиданно тов. Нежебицкий, держа в руках список и карандаш, обращается к эсэсовцу: «Он происходит от отца татарина и матери итальянки, но воспитывался у русских». В течение трех-четырех минут, пока происходил весь этот разговор, я служил центром внимания всех присутствующих у нас в палате: немцев, раненых и персонала. Немцы полюбопытствовали причиной задержки на мне внимания эсэсовца, и я из ответа его им понял, что он ответил им о моем полуитальянском происхождении. Они самодовольно улыбнулись, мол, чуть ли не союзник их по оружию. Меня записали в список отправляемых в лагерь.
Комиссия пошла дальше. В соседней палате находился Абрам Маркович Бекер, еврей из Одессы, проживал с семьей из жены и двух детей по улице Свердлова, 43, ранен был в правое плечо, рука висела, как плеть. За исключением двух-трех человек, среди коих был описанный выше Гаврилов, все относились к нему с особым вниманием, именно потому, что чувствовали его обреченность. Сам он был исключительно безобидным существом. По специальности слесарь, работал в ремесленной школе, благодаря ярко выраженной внешности и акценту не скрывал свою национальность, держался всегда уединенно, ни с кем не общался, изредка обращался ко мне либо к капитану Черченко Леонтию Кузьмичу, 1902 года рождения из Мелитополя, раненному в обе ноги. Обращался он к нам с просьбой о соли, хлебе, луке, либо повлиять на парикмахера, тоже из раненых, о бритье и стрижке его, ибо тот не всех соглашался брить, а еврея тем более. Парикмахером был у нас Дунаев Давыд Яковлевич из Дагестана, парень неплохой, однако успел заразиться ядом неприязненности к еврею. Помню, как товарищ Черченко обратился к нему: «Давыд, будь же советским человеком, побрей Бекера». Дунаев отделался каким-то незначительным ответом, однако через час Бекер был побрит и пострижен. Медперсонал же, особенно в лице врачей Виктора Федоровича Зелинского, Л. Н. Нежебицкого, Варвары Никифоровны Пивоваровой, медсестер Марии Александровны и Марии Алексеевны, а также санитарки Клавы, относился в Бекеру особенно тепло и чутко. Возможно, здесь имело место чувство жалости как к человеку обреченному, казнь которого ожидалась со дня на день. В больницу дошли уже слухи об ужасах уничтожения в Киеве в течение одного дня не то сорока, не то шестидесяти тысяч евреев. В Кролевцах как-то, прогуливаясь по улицам города с товарищами Черченко и Науменко, я прочел объявления, расклеенные на заборах, в коих, за подписью начальника полиции Серединина, приказывалось всем евреям зарегистрироваться до 15 октября. На улице мне попались навстречу трое евреев с нарукавными отличиями, прохожие с любопытством, а многие с улыбками и шутливыми замечаниями провожали их по всему пути. На одном из оживленных перекрестков группа молодых подвыпивших парней в обществе двух-трех с винтовками и нарукавными знаками Р, т. е. «полицай», остановила одного проходившего еврея, с виду лет сорока пяти – сорока восьми, должно быть, портного либо сапожника, окружила его и под смех и улюлюканье принялась играть с ним в нечто вроде волейбола. Он очутился в правильно замкнутом кругу, и каждый ближайший к нему участник этой своеобразной игры старался толкнуть его всей своей силой, по прямой от себя. Несчастный еврей был страшен. Без шапки, пиджак расстегнут, руками он держался за голову, несколько раз он падал на землю, ударялся о камни. Пинками ногой его заставляли подниматься, и «игра» продолжалась.
Черченко с гримасой отвращения к этой сцене подхватил меня за руку, и мы пошли в больницу. Весь день нас мучила картина виденного. Я внешне старался не показывать своих переживаний, Черченко же каждый раз при воспоминании о виденном с ужасом передергивало, и его глубокие вздохи ясно говорили мне, как горячо переживает он наше временное унижение из-за первых неудач в войне. Он был старый армейский кадровик, начавший службу с рядового красноармейца и к началу войны достигший звания капитана в должности начальника технического снабжения 10-й танковой дивизии. Мы с ним подружились с первых же дней, как только встретились в одной палате, во время бесед с ним к нам присоединялись товарищи, чувствовавшие, что между нами они продолжают жить советской жизнью, несмотря на то, что мы находились на оккупированной немецкими фашистами территории. Все наши беседы и разговоры в кругу ограниченных и примкнувших к нам товарищей, которым можно было довериться своими мыслями, вертелись вокруг стоявших перед нами перспектив дальнейших шагов по мере выздоровления каждого. Никто из нас не сомневался, что постигшая нас неудача – явление временное, и слова товарища Молотова: «Наше дело правое, враг будет разбит» повторялись нами при каждом разговоре. Мы все были твердо убеждены в окончательной победе над фашизмом. Конечная цель наших стремлений сводилась к переходу обратно в ряды нашей Красной Армии либо в партизанский отряд. Однако степень ранения и состояние здоровья вносили различие в сроки выполнения этого намерения.
Первыми ушли двое, легко раненные. Не помню их фамилии. Они ежедневно заходили к тов. Черченко с картами, и мы садились на его койке разбирать маршруты следования. В один из дней их не стало. Кто-то донес в полицию на них, что они связались с партизанами и ушли в лес и что из госпиталя готовится еще массовый уход. На второй или третий день в больницу явился начальник полиции Серединин (бывший до оккупации бухгалтером в каком-то учреждении), обошел все палаты и в каждой из них объявил всем раненым, а в нашей палате персонально капитану Черченко, что за отлучку из больницы раненые будут задержаны и отправлены немецкой комендатурой для предания военно-полевому суду, как за попытку перехода к партизанам. Одновременно установлен у больницы полицейский пост, которому вменено в обязанность никого из военнопленных не выпускать из больницы.
Эти меры, конечно, не могли остановить наши намерения. Через пару дней вышли товарищи Мангутов и Рассадин, однако, отойдя восемнадцать километров, они из-за открывшихся ран вынуждены были крестьянским транспортом вернуться обратно в больницу и начать лечение. Кто-то из первых ушедших и успевший попасть к партизанам связался с доктором Кочетковым. Однажды он выехал навестить больного в село Грузское в пятнадцати километрах от больницы, захватив с собой ряд медикаментов для перевязки. Посещавшие нас жители города, а также сестры и санитарки приносили нам ежедневно свежие вести из города и окрестностей. Рассказывали о взорванном партизанами мосте у Батурина, что немцы в одиночку боятся ходить, о грабежах и насилиях фашистов над населением города и сел. Репродуктор передавал по два-три раза в день об ожидаемом падении Москвы и Ленинграда и близком окончании молниеносной войны. Вот ситуация нашего состояния к 8 ноября, когда мы, проснувшись утром, обнаружили, что вся больница находится под охраной эсэсовцев. День, оказавшийся последним в жизни Кочеткова и Бекера и роковым для еще многих жизней, закончивших ее в лагере для пленных в Глухове.
Смерть Кочеткова, Бекера и неизвестного солдата
Смерть. Я привык в своей жизни все отвлеченные чувства осязать как нечто физически материальное. Жизнь, радость, любовь представлялись мне всегда каким-то светлым, солнечным, теплым днем, кругом зелено, везде улыбающиеся, довольные люди, все живет, движется, мысли спокойны, и главное, мысль производит, как бы родит, все время один и тот же продукт – сознание. Жизнь, жизнь, жизнь, без конца мозг выделяет это понятие, и все видишь вокруг себя сквозь эту ощутимую, как бы материальную массу; солнце, тепло, свет, то, что привык чувствовать и называть это словом «жизнь».
Сегодня, 8 ноября, я этим своим шестым, не предусмотренным наукой чувством познал и ощутил смерть. С этого дня мое сознание не видело солнца, не чувствовало тепла, не знало жизни. Мог быть день, греть солнце, но я видел, ощущал мрак и холод. Что-то темное, мрачное, холодное стояло передо мной с этого утра. Позднее я так привык к этому, что заболел светобоязнью. Я полюбил – не полюбил, а спокоен, когда темно. Я с ужасом ждал наступающий день. Ночь, вечер, темнота. Какое благодарное время, меня не видят, никто за мной не придет, не начнет пристально вглядываться в меня, можно лежать и сидеть на нарах, не прикрывшись шинелью через голову, никто не подглядывает, когда я всю ночь думаю, думаю, думаю. Сколько огорчений и мук доставляет мне полоска начинающегося рассвета на востоке.