Чары. Избранная проза - Леонид Бежин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вторая экзистенциальная версия
Конечно, отрадно, сладко до умиления, но все-таки я принимаю другую версию: половинка. Половинка неказистого, местами залатанного фанерой, похожего то ли на сарайчик, то ли на голубятню дачного дома с замшелым валуном вместо ступеней крыльца (мы заимствуем его из первой экзистенциальной версии), марлевыми занавесками на окнах и дубовыми листьями в желобках прохудившейся шиферной крыши. Строился этот домик, что называется, на паях: большую часть суммы внесли мы и оставшуюся часть родственники — не Тереховы, Мельниковы и Гусевы, а другие. Был же у меня другой дедушка, вот и другие родственники тоже — были. Не то чтобы близкие и не то чтобы дальние: одним словом, третья или четвертая вода на киселе. Дальними они считались лишь в том смысле, что жили от нас далеко, на противоположном конце Москвы, в Сокольниках, и встречались мы редко. Жили в таком же двухэтажном, деревянном, веселеньком, что и мы. Ни ванны с горячей водой, ни прочих признаков зарождающегося социалистического комфорта у них не было, поэтому и — не очень… от случая к случаю, а если и случая не выпадало, то обменивались открытками по праздникам: «Здравствуйте, дорогие Полина, Аркадий и Шурочка! Поздравляем вас с тридцать седьмой годовщиной Советской власти. У нас все здоровы, мы живем хорошо, много работаем. Напишите, как вы, много ли приходится работать, все ли здоровы?»
Так обычно писала мать на обратной стороне праздничной открытки. Открытки с красными знаменами, профилями основателей и вождей, колосистым гербом со скрещенными серпом и молотом и цифрой «37», как бы поднимающейся, восходящей в багряном зареве салютов. Открытку она для верности запечатывала в конверт, наклеивала марку, тронув языком ее обратную сторону, аккуратным ученическим почерком надписывала адрес и, не доверяя почтовому ящику, висевшему на стене нашего дома, относила на почту и опускала в главный почтовый ящик, стоявший у входа.
Ответные же открытки приходили без конверта, с нацарапанным наспех адресом и едва различимыми каракулями на обратной стороне. Писали в них родственники, что живут они плохо, без конца болеют, едва-едва сводят концы с концами и надежд у них никаких. Да, так и писали: «Дорогие Серафим, Ангелина и Коленька! Живем мы по-прежнему плохо, часто болеем, сидим без копейки денег и даже не надеемся на лучшее». С годовщиной советской власти не поздравляли: то ли забывали, то ли не хотели поздравить, а хотели кого-то уколоть, уязвить. И сразу, с самых первых строк, жаловались, сетовали, плакались, что плохо живут. Очень плохо, знаете ли: для кого-то там тридцать седьмая годовщина, а они ютятся в своем веселеньком, как мыши в норе. Поэтому, читая вслух открытку, мы жалели наших бедных родственников. Третья или четвертая вода, а мы все равно жалели и вечно думали, чем бы им помочь. Так и получилось, что мы заплатили большую, родственники же — меньшую часть суммы; вот кисель и варился медленно. Варился, ворчал, попыхивал паром из-под пляшущей крышки и все никак не мог свариться, мы же знай подбрасывали в кастрюлю то крахмал, то сахар, то смородину, то малину…
Молчаливый плотник
Плотники, с которыми мы договорились вначале, на второй день исчезли вместе с авансом, оставив нам лишь пару молотков, щербатую пилу и кучу согнутых ржавых гвоздей, которые не выпрямить никаким молотком. Сменившую их бригаду мы сами выгнали за то, что, выпив поставленные им по случаю заключения контракта две бутылки водки, они выпили и весь одеколон, хранившийся на прибитой к старому дубу — рядом с ручным умывальником — фанерной полке, и похитили из аптечного шкафчика дюжину пузырьков со спиртовыми настойками. Зато следующая смена плотников, в которых мы, наученные горьким опытом, заранее заподозрили и пьяниц, и воров, и даже убийц (заподозрили и смирились: будь что будет), тихо-мирно взялась за дело. И вскоре на доставшемся нам участке земли появился сарайчик-кухонька, где мы ели, пили чай, спали, хранили лопаты и ведра, а затем, как гриб из земли, стал выпирать дом, обрастая балкончиками, крылечками и террасками.
Правда, мирная тишина у нас на участке вскоре была взорвана, и наши подозрения подтвердились совершенно неожиданным образом: хотя среди нанятых нами плотников убийц, слава богу, не нашлось, но зато нашелся самоубийца, наложивший на себя руки, повесившийся однажды утром в дачной уборной. Самоубийцей оказался самый тихий и молчаливый из плотников, бледный, с нездоровым цветом лица и задумчивым, отрешенным, странно застывающим на случайных предметах взглядом. Он никогда не раздевался на жарком июльском солнце, носил наглухо застегнутую робу, вечно смолил крепкую и едкую самокрутку (само… само…), оставлявшую в воздухе желтоватый дымок, постукивал молотком где-то в сторонке, поодаль от своих товарищей, и даже обедать приходил на кухню последним, после всех. Приходил и садился на краешек стула, нехотя пододвигал к себе тарелку, брал ложку, отламывал кусок подмосковного, серого хлеба, и задумчивый, отрешенный взгляд его голубых глаз, отыскав случайный предмет — хлебницу, перечницу или солонку — так и застывал на нем до конца обеда.
Застывал и никогда не передвигался на другие предметы, не блуждал по стенам, не останавливался на лицах тех, кто сидел рядом. После обеда молчаливый плотник снова сворачивал самокрутку, чиркал спичкой о коробок с этикеткой «Золотой колос», равнодушно и вяло закуривал, выпускал колечко желтоватого дыма и до вечера постукивал молотком в стороне от товарищей. Постукивал, постукивал — удары молотка разносились по всему участку, и нам казалось, что работа спорится, что скоро у нас будет дом. И мы заранее предвкушали, как переедем на дачу (переедем на дачу — это звучало сладко и завораживающе!), и беспечно радовались жизни, словно бы лишенной экзистенциальных отсветов. Да, бывает, что жизнь словно бы лишена их, тревожно-красных или ядовито-зеленых, и мы — радовались. Радовались и предвкушали, как переедем, расставим в комнатах плетеные кресла, застелим стол белой вышитой скатертью, повесим на стену барометр, откроем окна в сад и почувствуем: вот оно, свершилось, мы на даче! Радовались тою непосредственной радостью, которая окрыляла в начале пятидесятых открывателей новых кооперативных земель, пионеров дачных колоний, и только наш молчаливый плотник ничему не радовался, а просто постукивал молотком, чтобы занять руки и не поддаться навязчивым мыслям. Навязчивым и беспокойным — тем самым, которые выдавал его застывший взгляд. Постукивал с неким, я бы даже сказал, экзистенциальным упорством: стук, стук, стук. Постукивал, постукивал, а однажды утром взял да и повесился на тонком шнурке от плотницкого отвеса, привязанном к крюку дачной уборной.
Повесился, хотя, по отзывам товарищей-плотников, никаких особых причин у него для этого не было. Жил как и все — вот единственная причина. Жил, пока нелепая и уродливая гигантша не заглянула в лицо, не состроила рожу, не ткнула крючковатым и заскорузлым пальцем и не обдала теплым и смрадноватым дыханием. Так и получилось, что отец, первым открывший дверь в уборную, увидел висевший на веревке труп с вытянутыми вдоль туловища руками, головою, склоненной набок, и согнутыми в коленях ногами (потолок в уборной был низким, вот и пришлось подкоротиться). Увидел, обомлел и замер с перекошенным от ужаса ртом. А затем, пошатываясь, вышел и обо всем поведал нам.
Разумеется, мы переполошились, заметались, бросились к соседям, не зная, что в таких случаях делать, и те нас надоумили, вразумили, и, слегка оправившись от испуга и собравшись с мыслями, мы заявили обо всем в милицию. Труп сфотографировали, сняли с веревки и увезли (меня при этом заперли в сарае), и нас долго допрашивали — сначала толстый, мешковатый, похожий на ватную куклу милиционер, затем уполномоченный уголовного розыска, жилистый, скуластый, с желваками, а затем белобрысый, гладко причесанный и весь какой-то ландышевый следователь районной прокуратуры. В гигантшу-жизнь они, понятно, не верили, но, поскольку и иных версий у них не возникало, дело закрыли и нас оставили в покое — мало ли дураков накладывает на себя руки! С этим мы не спорили, хотя и думали про себя, что дуракам все же проще: наложил на себя руки — и никаких забот. Но как прикажите быть нам, умным! Снова искать плотников, договариваться о цене? Нет, пожалуй, хватит! Сами достроим как сумеем — где досочку прибьем, где фанерку! Главное, чтобы крыша не текла и из щелей особо не дуло, а остальное… ладно… чего там!
С горсточкой, кружкой и тарелкой
Ладно… чего там… как-нибудь, говорили мы, выпрямляя загибавшиеся гвозди, колотя молотком по шляпке, снова загибая их и снова выпрямляя. Вот так и вышло, что вместо большого деревянного дома, какие строили в пятидесятые годы, мы выстроили неказистый, покосившийся, местами залатанный фанерой, похожий то ли на сарайчик, то ли на голубятню. К тому же и досталась-то нам всего половинка: вторую половинку заняли родственники. Заняли, и, слава богу: мы были только рады, что у нас есть соседи, что за стенкой слышны голоса, что всегда можно одолжить соль или сахар, а не бежать на станцию в палатку. Можно вечером поиграть в лото, доставая из полосатого мешка деревянные бочонки с цифрами, утром, на рассвете, поскрипывая ведрами, пойти за грибами. А во время сильной грозы, когда адски вспыхивают молнии, с чудовищным треском гремит гром и страшно оставаться на террасе, забиться всем в коридор, общий для двух половинок дачи: вместе как-то спокойнее.