Родительский дом - Сергей Черепанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Совесть скинуть не диво! Не я первый, не я последний, кому не хочется прогадать. И никто не вправе меня осудить. Я не ради корысти, а для любимой. Вот спросить бы тебя: чего ты достиг, чем мог Анне светлую жизнь предоставить? За какие доблести она по сей день не может тебя из сердца выкинуть?
Он опять выдал сокровенное, мучительное, но на этот раз не оборвал себя, а грохнул кулаком по скамейке:
— Давеча, как увидела, ведро слез пролила. Молчит и плачет. Еле ее успокоил. И детей от меня она не хочет иметь. Чужих детишек приветит, своих не надо! Почему? Не чумной же я?
— Хуже! — ненавистно сказал Чумаков. — Ты, Спиридон Кувалдин, — оборотень, или того хуже — вампир!
— Но, но! Полегче чуток! Анне о моих поступках ничего не известно. Я только тебе повинился, но и то ради моей к тебе ненависти! Чем ты лучше меня, чем дороже? Ладно, я простой шоферюга, а ты кто?
— Инженер.
— Не велика шишка. И видом почти не красавец.
— Ты зло посеял, теперь урожай собираешь, — сдержанно сказал Чумаков. — Уйдет от тебя Анна, все равно когда-то уйдет, когда совсем опостылеешь…
Он кинул на плечо рюкзак, открыл дверь предбанника, спустился с крылечка. Кувалдин выбежал вслед.
— Стой! Не доводи до греха! Один через двор не пройдешь! И остановиться не вздумай, кинуть Анне словечко.
— Ты меня перед ней опозорил и мне рта не заткнешь. Анна должна знать правду!
Ничто не представлялось столь дорогим и крайне необходимым, чем именно это: сказать Анне правду!
У задних ворот, перед входом в ограду, Чумаков оттолкнул Кувалдина в сторону.
— Боишься? Душонка дрожит?
Тот сжал кулаки, затем бешено рванул на себе ворот рубахи и вдруг обмяк, судорожно, сорвавшимся голосом спросил:
— Неужели несчастья ей хочешь? Наши с тобой дороги сошлись и снова на век разойдутся, а ей-то как?
Анна неподвижно стояла у крыльца, все в тех же галошах на босу ногу, и юбка на ней, как разглядел Чумаков, была застиранная, на рукаве кофты заплатка. Не от нужды. Она, встретив взгляд Чумакова, быстро смахнула сверкнувшие у переносицы слезы и пошевелила беззвучно губами, прощаясь.
Поэтому Чумаков и не сказал ей уже готовое сорваться с языка: «Не верь! Ничему не верь! Я тебя очень любил. Очень!» Не мог сказать. Пусть думает, как внушил ей Кувалдин. Это все, что теперь можно сделать для нее доброго, истинно человеческого.
Проводив его на улицу, Кувалдин протянул руку:
— Благодарю! Ты, Степан, лучше, чем я полагал.
Его руку Чумаков не принял, не ответил и, горбясь, удрученно пошел по дороге к автобусной остановке.
На весь бабий век
Вечернее чаепитие для деревенского жителя — это милая пора отдыха от дневных трудов, время душевного умиротворения.
Половина дома Сапожниковых, занятая Маремьяной Васильевной, обращена окнами к реке, за ней, на высоком взгорье, леса и в полнеба закатное зарево. Мглистый полусвет уже смыл в улице вечерние тени, улеглась на дороге пыль, стихло мычание коров, подоенных и запертых на ночь в загоны.
Медный самовар на столе под стать дородной хозяйке. Лет ей за пятьдесят, а лицо без морщинки, светлое и приветливое. Пьет она чай со сливками, сахар вприкуску, по стародавнему правилу.
Наш разговор ведется неторопливо, слово за слово, доверительно, и только иногда Маремьяна Васильевна, вспоминая, то улыбнется, то слегка нахмурится, вздохнет и голос понизит.
— Что же, себе судьбу ведь не выберешь! Уж какая достанется. Вот и любовь тоже. Иные играют в нее, балуются, не то еще чего-нибудь вытворяют, а на мое понятие — самое это дело святое, поскольку кладет она начало всей жизни. При хорошей-то любви никто еще не жаловался, что-де судьба не удалась. Во всех бедах и горестях, она, любовь-то, теплый уголок и прибежище. Да и сносу ей нет на весь бабий век!
Бывают и посреди нас вертушки, чего и говорить, бывают, но не по ним надо судить о верности, а вот по таким, как Настасья Степановна, с которой мы под одной крышей живем.
Трудно, очень даже тяжко детей народить, поставить их на ноги, приучить к честности и совести, а все ж таки решиться взять на себя чужое страдание, как довелось ей, уж куда как труднее.
Ну-ко, каждый день и час, тем более в ночную пору, когда и тебе хочется быть кем-то обласканной, попробуй смирись, виду не покажи, каково печально и тягостно!
У меня у самой сердце прострелено, коротаю век в одиночку, а и то диво: экая она, Настасьюшка-то, стойкая однолюбка!
Мы с ней в один год вышли замуж. Я выбрала кудрявенького, на словах обходительного, а Настя взяла парня озорного, неучтивого, у коего больше хиханьки да хаханьки на уме.
Сыграли мы наши свадьбы в один день, в субботу, а в воскресенье война началась.
Никифора Настасьиного проводили на фронт прямо из-за свадебного стола. Одна ночь досталась молодым, но и то по-летнему короткая, когда заря с зарей сходятся. А моего Андрея лишь через месяц призвали. Так-то восемнадцати лет от роду оказались мы с Настей солдатками.
Вскоре начали поступать на солдат похоронки. Сперва овдовела Василиса Согрина, остались у нее на руках пятеро ребятишек, мал мала меньше. А уж потом и счет потеряли.
Наверно, одна я почту получать не боялась. Моего Андрея взяли в какой-то штаб писарем. До фронтов далеко, в бои ходить не приходилось, окопы не рыл, в голом поле в слякоть, в стужу не замерзал. Настя, бывало, спросит: как, мол, Андрей-то, жив ли, не ранен ли, а я признаться не смею. Ее Никифор с переднего края войны не выходил, писал часто: «Нахожусь в окопе, немцы стрелять перестали, тихо пока, вот тороплюсь, родимушка, тебе письмецо заготовить. Любонька ты моя!»
За два года войны с Никифором ничего не случалось. Боевые ордена заслужил. Обнадеживал Настю: «Скоро фашиста добьем, готовь, родимушка, брагу, солдата встречать!»
И вдруг как обрезало: нет писем! Со страхом стала Настя похоронку ждать. Тоже не дождалась. Обратилась в военкомат… Еще немало времени миновало. И пришло извещение, как обухом по голове: «Рядовой Никифор Сапожников без вести пропал».
Иные овдовевшие бабы ставили на кладбище «пустые кресты» в память о своих мужьях и поминки справляли. Настасья креста не поставила. Не могла. Не было ясно: где и когда что-то случилось с Никифором, не сквозь землю же он провалился? Хоть, мол, и война, а не тот он человек, чтобы пропасть без следов!
И принялась искать мужа. До конца войны целую стопу бумаги на запросы истратила. Но все без толку.
Испятнала война солдат ранами, покалечила, навязала хворобы. А мой Андрей, как с курорта приехал: свежий, бодрый, в новом обмундировании. Каждый день с выпивки начинал, три месяца ни за какую работу не брался, а во хмелю из себя строил героя.
Невзначай нашла я у него в кармане две фотокарточки. На одной городская мамзель, не сказать, что старая, но и не молодая. Волосья по плечам раскинула, правую руку в перстнях выставила на стол, в локотке согнула. Шея тонкая, тело тощее. Справный хахаль не позарился бы, а мой Андрей, видать, не поморговал. На обороте фотокарточки надпись: «Дорогому Котику. Надя». На другой фотокарточке тоже бабешка, но эта сама себя шире. Глазки узкие. Хотела я эти фотокарточки в печку бросить, но Андрей у меня их отобрал. Да еще и кулаком замахнулся.
— Не жалеючи, врежу! Небось, сама тоже не постовала.
И понес поливать понапраслнной.
Пыталась я его образумить:
— Нам тут было не до распутства. Походи по дворам, спроси, легко ли бабам жилось? Да и у своей матери узнай про меня: видала ли она, слыхала ли, чтобы я честью поступилась?
Разумный муж задумался бы, нашелся как-то поправить свое положение и сберег бы семейную жизнь, а он того пуще взбрыкнул:
— Значит, никто на тебя не позарился? Никому не нужна оказалась! Выходит, я хуже всех! Какой же интерес с тобой жить?
Будь бы он выпивши, нашлась бы я простить его. А был Андрей трезвый. Упала я на лавку и слезами вся улилась.
После развода на первых порах поселилась я у Настасьи. Она в своем доме проживала одна, уж без стариков. Да и работали мы с ней вместе: Настя на молочной ферме коров доила, а я растила телят. Друг от дружки мы ничего не таили. Хлеб пополам. Даже спали на одной кровати. Иной раз на великий праздник, чтобы от людей не отставать, купим бутылку красного вина, пирогов настряпаем, постелем в доме чистые половики и справим гулянку. Попоем песни, попляшем, Никифора помянем, а уж насчет слез — дали зарок: не реветь. Слабостям не поддаваться! Мы — бабы деревенские, хребты у нас дюжие!
Одна беда, от охочих мужиков не стало отбою. Про себя не скажу, так ли уж я была хороша собой, зато Настасья в ту пору находилась в самом соку. Обеим нам не стукнуло еще и тридцати годов…
Первым проторил к нам дорогу бригадир-полевод Павел Сысоич, видный и басовитый. Поздним вечером незвано-непрошено ввалился в дом, вынул из кармана поллитру.