Родительский дом - Сергей Черепанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Составьте компанию, бабоньки! Одному пить невесело.
Прогнать мы его не решились: как знать, может, он с добром пришел?
Подала я закуску, обе с Настей пригубили по рюмке.
Часу не прошло, Павел Сысоич захмелел и принялся меня из дому вытуривать.
— Пойди прогуляйся, Маремьяна, на улице. Мне надо с Настасьей поговорить.
Вижу, куда гнет, и Настя вдруг побледнела. Поднялась я с лавки, подхватила его под руку:
— Вместе пойдем, Павел Сысоич! Ты сейчас не в том состоянии, чтобы с молодой женщиной посекретничать. И, не дай бог, до твоей жены донесется!
Вытолкала его, а на улице прямо сказала:
— В следующий раз, Павел Сысоич, если опять на Настю взыграешь, позову соседей в свидетели да при них твою бесстыжую рожу помелом разрисую!
Этого отвадили, Кирюха Блинов к нам повадился. Чуть свечереет, он уже тут: сидит, курит, лясы точит. Доусмерти надоел! Да и в деревне ведь запросто понимают: ходит, значит, ночует! Пристанет на бабью честь пятнышко — не отмыть!
Мне, разведенке, носить позор было не по плечу, а Настя не переставала ждать своего Никифора.
— Тебе, Киря, уж сколько годов? — спросила как-то Настасья.
Тот хотел возраст надбавить, сказаться постарше.
— Не ври! Тебе не свыше двадцати, — обругала Настасья. — Мне и Маремьяне лишь в младшие братья годишься. Неужто посреди девок пару себе не найдешь?
— Девки сразу ставят условие: женись! — признался Кирюха. — А зачем рано жениться? Охота еще на подножном корму погулять!
— Подножного корму полно в огороде. Туда и ступай!
Мой бывший муж Кокин вскоре женился, взял Симку Балабину, продавщицу из продуктового магазина. Раздобрел на ее хлебах. Для забавы и для прогулок купила ему Симка мотоциклет, потом на легкую работу воткнула. Прежний завклубом уволился, Кокин и занял свободное место. Хоть бы чего-нибудь понимал в деле, а взялся.
Не стала бы я ни хаять его, ни хвалить, пустоцвет все равно останется пустоцветом, кабы не распускал про меня дурную славу. Вымолвить стыдно, чего напридумывал. А мне и заслониться-то нечем.
Настя меня утешала:
— Клевету надо мимо ушей пропускать. Один с зависти и со зла, другие сдуру, не разобравшись, в колокола звонят. Не век же слушать. Потешатся и перестанут.
Все годы, сколь мы с ней прожили вместе, не переставала я дивоваться ее твердости и доброте.
Вот у кого надо бы иным мужикам характера призанять!
Купил наш совхоз племенного быка, по кличке Баян. Привезли его на ферму опутанного веревками. Бросили на автомашину мосток и волоком Баяна спустили на землю, а как дальше его препроводить в отведенное помещение, мужики не нашлись. Боязно подступиться! Боднет Баян, возьмет на рога — в живых не оставит.
Из боязни надумали они силой с ним справиться. Взяли на распялки, вшестером тянули, а Баян уперся в землю — и ни шагу вперед.
После дойки Настасья собралась домой, а как увидела, что Баяна так мучают, заругалась на мужиков.
— Самих бы взять на распялки да хорошенько кнутом постегать! Тоже принялись бы артачиться.
— Ступай, баба, своей дорогой! Не храбрись! Это тебе не с коровами нянчиться! — оскорбились те.
— Поглядим, кого он скорее послушается…
Сбегала Настасья в коровник, надела белый халат, принесла чистую тряпку, ведро теплой воды, пучок свежей травы и пошла к Баяну. Тот на нее уставился глазищами, замычал, а она ему:
— Да не трону я тебя, не трону! Вот сейчас умоемся, травки пожуем и на отдых.
Хоть бы дрогнула перед этим страшилищем.
Прежде погладила Баяна ладонью по спине, потом его морду водой помыла, тряпкой досуха вытерла. Он поначалу еще дичился и косился на нее, потом присмирел и даже принял траву. Веревки уже не понадобились. Настасья сняла их и на коротком поводке отвела Баяна в стойло.
А уж как мой Кокин ее изводил…
— Ты простодырая, беспонятная, Настя! — говорил он. — Работница хорошая, передовая, а нет в тебе настоящего смыслу. Вот Баяна пожалела, но себя ни чуточки не щадишь! До конца жизни, что ли, станешь Никифора дожидаться? Сколь мне известно, из числа «без вести пропавших» кое-кто в плен сдавался и после войны поопасался возвратиться на Родину…
— До чего же, Кокин, ты подлый! — сказала Настасья. — Ты ли можешь понять настоящую любовь и страдание…
На пятнадцатом году после войны дозналась она от кого-то про особые госпитали, где прибраны государством немощные калеки-фронтовики. Взяла в военкомате адреса. Разослала запросы: «Не числится ли у вас рядовой солдат Никифор Сапожников?» А для себя решила: если снова неудача постигнет, придется ставить на кладбище «пустой крест».
Ни один ответ не порадовал. Последний пакет Настасья, даже не открывая, сунула в комод, где переписку хранила. А меня будто кто невидимый толкнул, все ж таки, думаю, надо проверить. Распечатала, прочитала, и руки-ноги у меня обомлели. Сообщалось, хоть и не очень подробно: «Сапожников Никифор Демидович находился на излечении с 1944 по 1947 год ввиду тяжелой контузии. Выписан и направлен по месту жительства».
Настасья тогда чуть ума не лишилась. С одной стороны, счастье — отыскался муж! С другой, беда хуже прежней: куда же он по пути домой потерялся? Почему за все годы весточки не подал?
— Отстань ты, Настя, от него, — вздумала я ее образумить. — Все они, мужики, одинаковые!
— А ты по своему Кокину не измеряй, — возразила она. — Покуда сама не увижу, ни во что не поверю!
— Опять поиск начнешь?
— Сделаю все, что могу! Не знаючи, любая понапраслина кажется правдой. А может, помочь ему надо?
Тогда же обратилась она в милицию: так и так, прошу розыски объявить.
Не знаю, кто и как занимался ее делом, многих ли трудов это стоило, но долго ли, коротко ли, а милиция нашла мужика. Оказался он далеко, на Северном Урале, в тайге.
Собралась Настасья туда. Лето кончалось, частые дожди набегали, по утрам иней падал. По экой погоде даже до ближнего поля ходить не манило.
Отговаривала я ее: простудишься-де, намаешься в чужом месте, а то ли примет тебя Никифор, то ли на порог не пустит — заране не угадать.
— Нет, поеду! — заладила. — Поговорить надо с ним.
Напросилась я в попутчицы. Вдвоем все же способнее.
Леспромхоз оказался в дикой глухомани. Край земли.
Уж на третий день, поздней ночью добрались до места. Снегопад начался. Сквозь него огоньки в избах еле приметны. Деревенька старая, кондовая, с незапамятных времен.
Переночевали в доме шофера, с которым от станции ехали. Он еще по дороге рассказал про Никифора. Да, есть-де такой, давненько тут проживает. Работает пилоправом, одинокий мужик, не пьющий, не баламут, только не охочий на разговоры. Каким случаем прибыл сюда? Дружка своего доставил, Семена Пантелеева, сына Марфы Григорьевны, местной учительницы. В каком-то госпитале Никифор и Семен повстречались, а после выписки расставаться не захотели. Семен без правой руки, без левой ноги. Никифор взялся его до дому сопровождать, потом сам тут обосновался. С виду он вроде бы не нарушен, все части тела при нем, но после контузии его падучая бьет. Марфа Григорьевна, как Семен ее скончался, уговорила Никифора быть ей вместо сына.
Я пока слушала — наревелась досыта. Господи, думаю, за что же это, неужто мало на земле горя, чтобы еще и ни в чем не повинных людей разлучать?
Жена шофера накормила нас ужином, напоила чаем с брусникой, уложила спать в горнице. Намыкались мы по дороге да намерзлись с непривычки в тайге, наволновались донельзя и до утра глаз не сомкнули. Только дрема подступит, будто подтолкнет кто-то, заставит очнуться. Настасью еле-еле удержать удалось, она бы тотчас побежала к Никифору.
Утром хозяйка привела нас к Марфе Григорьевне в дом. Старушка уж совсем старенькая, лицо в морщинах, спина присогнута. Огорчили мы ее: Никифор сказался ей холостым и безродным, она и надеялась при нем своего последнего сроку дождаться… Но очень даже чутко приняла страданье Настасьи, похвалила за верность.
Судьба шибко надломила Никифора. Поседел, усы отпустил, в глазах поздние сумерки. Этак случается, когда человек отшатнется от мира, душевно ослабнет, погасит в себе живинку и топчется на одном месте, вроде перед неодолимой стеной.
Увидел перед собой жену, протянул к ней руки, но зашатался и грохнулся на пол. Принялась его падучая бить. Уж такая ли это проклятущая хворь, со стороны смотреть, и то становится дурно. Мы втроем на Никифора навалились, чтобы хоть он голову свою не расшиб, и еле управились.
Первое слово, кое мы услышали от него, когда он в себя пришел, было то дорогое, заветное:
— Родимушка!
Хоть и скупо, чаще обрывками, лоскутками, что еще не затуманило временем, порассказал он нам о себе.
Случилось такое с ним на польской земле. Наши войска шли в наступление. Встряхнуло вдруг Никифора. Отбросило. И все! А когда очнулся, пошевелиться не мог, засыпан землей. Выбился из-под нее, чуть собрался с силами, но толком не мог сообразить: где он, почему вокруг тишина и ни единой живой души? Небо голубое, солнышко на закат склонилось, на поле трава опаленная, а он один посреди этого поля. Попытался подняться на ноги, идти куда-нибудь, какое-никакое жилье искать, но разум опять замутился. Во второй раз очнулся уже в чьей-то избе. Лежит в постели, незнакомая баушка над ним склонилась, шевелит губами, говорит что-то, а у него же только гул в голове, ничего не слыхать. Оглох! Потом подошла девчушка годов четырнадцати, в кружке воды подала.