Прошедшие войны - Канта Ибрагимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так, ладно, хватит болтать, — приказал бас, — где доктор?.. Быстро сюда носилки… За его жизнь отвечаете головой.
— А может лучше — того, — послышался писклявый голосок, — унесло всех — так унесло… А теперь с ним столько возни будет.
— Ты что болтаешь чушь — мудило… Вон смотри сколько глаз… Твои слова контрой пахнут… Лично будешь за его жизнь отвечать… Если с ним что случится — повешу…Это огромное ЧП! Это невиданный случай! Катастрофа! Стихия! Сенсация!.. — и тихо добавил: — Мы-то здесь не при чем. А при правильном подходе — можно даже выделиться.
— Так точно, товарищ Погорелов! Какая мысль! Какая идея! — Чтобы на него никто не дышал… На руках носите. Понял, хрен вонючий?
— Так точно! Все понял!.. Все сюда! Быстрее за доктором… Живее — ублюдки!
Как историческую редкость Арачаева несли долгое время на носилках. Потом погрузили в утепленный кузов грузовика и перевезли в какой-то лазарет. Там он пролежал несколько дней. Состояние его здоровья было тревожным. Днем и ночью персональный врач и несколько фельдшеров наблюдали за ходом лечения.
Каждое утро в отдельную палату, где лежал Цанка, заходили несколько человек в гражданском и спрашивали у врача:
— Ну как он?
— Пока особых изменений нет… Главное, что состояние не ухудшается. Наступила стабилизация, а это дает надежду.
— Когда его можно будет перевести в Магадан?
— Я думаю, что под присмотром врача — через несколько дней можно.
— Тогда готовьтесь. Вы персонально будете его сопровождать.
— Вы не узнали его фамилию?
— Пока нет… Надеемся на Вашу помощь.
— Вы понимаете, что здесь нет необходимых условий и медикаментов. При нормальном лечении, я думаю, что он быстро пойдет на поправку. Главное, что сердце у него молодое, здоровое.
В ту же ночь лечащий Цанка врач сел рядом с кроватью на стул, положил руку на грудь больного, заглянул в мутные глаза и сказал:
— Тебе лучше пока ничего не говорить, и ничего не вспоминать… Лучше все забыть, даже если помнишь.
На следующее утро Арачаева повезли в Магадан. Положили на лечение в центральный военный госпиталь, выделили отдельную палату, за ним ухаживала персональная медсестра. Началось интенсивное лечение: круглые сутки его кололи во все вены, во все тощие мышцы. Кризис миновал — он стал поправляться. Появился аппетит, а вместе с ним и тяга к жизни.
С началом выздоровления начались неприятные процедуры. Каждый день, кроме воскресенья, утром и вечером по два-три часа, Арачаева допрашивали два чекиста в военной форме.
Цанка им сотню раз рассказывал все, как было, кроме трех последних дней. Свое спасение он объяснял тем, что в тот момент не спал, а ходил к параше по нужде. Рассказал, что слышал надвигающийся шум, но не знал, что это такое. А после удара он чудом ухватился за бревно, а дальше ничего не помнит. Помнит, что еще несколько человек неслись по течению рядом с ним. Их судьбу он не знает.
Каждый раз допрос начинался с одного и того же вопроса: — Как фамилия?
— Арачаев.
— Имя, отчество?.. Год рождения?.. По какой статье сидит? Свою статью Цанка тоже не помнил. Однако после того, как определили фамилию, буквально через две недели сказали, что он сидит "за вредительство". На это Цанка только пожимал плечами и молчал.
Несмотря на грубость и хамство чекистов, в целом процедура была терпимой. Единственное, чего боялся Цанка, так это наболтать лишнего. Каждую ночь он в уме снова и снова прокручивал весь диалог, и на следующий день давал те же ответы: короткие, и в основном — "не знаю, не помню, не видел, забыл". При этом всегда в ход шло то, что он очень слабо знает русский язык. Цанка до того сильно стал коверкать русские слова и говорил с таким акцентом, что сам удивлялся своему мастерству.
Вместе с тем, по сравнению с прошлым, эта жизнь была полна блаженства и комфорта: здоровье шло на поправку, хотя Цанка всячески пытался не показывать это. Было сыто, тепло, уютно, а главное — вокруг него появлялись только четыре человека: лечащий врач — молчаливый мужчина лет шестидесяти, медсестра — тоже вечно молчащая женщина лет сорока, и два дзержинца. Главное, что устраивало Цанка, — это то, что все его окружение — были люди в опрятной одежде и с чистыми руками. Эти люди не выполняли какой-то мифический долг — эти люди были просто на работе, и их работа оплачивалась, как в его колхозе за трудодень. Это устраивало Арачаева, и видимо не тяготило его окружение. Поэтому вскоре весь жизненный цикл стал монотонным, однообразно скучным, но приятным для Арачаева.
Через месяц допросы стали носить формально-протокольный характер. Теперь приходил только один работник НКВД — Авербах Карл Самуилович. Он молча садился на стул, не обращая внимания на Арачаева, заполнял какие-то бумаги, выкуривал несколько папирос, ходил, думая о своем, по палате, долго глядел в окно, часто поглядывал на большие карманные часы, и ровно через два часа своего присутствия, ничего не говоря, даже не смотря в сторону больного-заключенного, брал со стола свои бумаги и уходил.
Случалось, что у Авербаха бывало приподнятое настроение. Тогда он ходил по комнате, насвистывая веселые мелодии, спрашивал у Цанка о его Родине, родных, о быте и традициях. Уходя в такие дни, он обязательно угощал папиросами.
Вскоре Цанка стал без чьей-либо помощи вставать, ходить. Однако из палаты его не выпускали, и он строго выполнял все указания по режиму, пытаясь убедить всех в своей непогрешности и преданности.
Однако не все было так спокойно и гладко. Появились новые страдания. Как-то ночью Цанка поймал себя на мысли, что он думает о женщине, о своей медсестре. Это были не только мысли — это была мужская страсть, давно позабытое желание. Постепенно это желание перешло в потребность. Внутренняя радость охватила всю сущность Арачаева — он снова стал жаждать любви, в нем в полный рост встала мужская потребность.
Своими жадными, глубоко впавшими синими глазами он скрыто часами облизывал тело желанной женщины. Боясь сорваться, Цанка кусал губы, до боли сжимал кулаки, вонзая в грубую кожу ладони ногти, но глаза, озабоченные, упрямо-хищные глаза оторвать не мог.
Женщина спиной почувствовала эту выпирающую, немую страсть. Ей стало неудобно, стеснительно. Она пыталась избежать этого пожирающего взгляда. Это безмолвная мужская похоть вызывала в ней массу противоречивых чувств: от глубокой брезгливости до простого любопытства.
И все-таки, как не силился Цанка, он не выдерживал: чувства любви и желания глушили всю осторожность и бдительность.
— Как Вас зовут? — наконец, не выдержав, спросил он после многих дней ухаживания медсестры за ним.
Она подошла вплотную к его постели и, нагнувшись, на ухо сказала:
— Татьяна Ивановна.
Арачаев еще что-то хотел спросить, но женщина поднесла к губам указательный палец и, показав на дверь, быстро вышла из палаты.
В тот же вечер она решительно зашла в палату и негромко, но твердо, красивым языком сказала:
— Молодой человек, товарищ Арачаев, за Вами круглые сутки ведется наблюдение, за Вами постоянно поглядывают и Вас подслушивают… Сейчас он удалился по нужде… Ничего недозволенного Вы себе не позволяйте. Вы, видно, человек воспитанный. Однако любой неверный шаг, и даже взгляд, — и Вы можете резко изменить свою судьбу… А может и мою… Так что будьте осторожны.
После этого диалога Цанка похоронил свои намерения, но в душе он стал ее любить и уважать еще больше, а смотрел он теперь на нее открыто, нежно и ласково.
Говорили они мало, больше глазами. Иногда во время процедур их руки соприкасались — и тогда Цанка мягко гладил шелковисто-белую кожу, поросшую мелкими водянистыми волосками. В такие моменты они тяжело дышали, краснели, отводили стыдливо глаза в сторону.
Позднее Цанка узнал, что Татьяна Ивановна Щукина родом из Ленинграда. Что муж ее был политзаключенным и что она приехала к нему на край света. Однако ее муж — профессор — умер в лагере. Узнал, что в Ленинграде у нее дочь-студентка, сын в школе, старая мать, и что она уже полтора года живет в Магадане.
— Почему Вы не уезжаете домой? Неужели Вы не скучаете по родным? — как-то спросил удивленно Цанка.
— Как не скучаю!.. Истосковалась я! — дрожащим голосом крикнула Татьяна Ивановна и, скрывая слезы, выскочила из палаты.
Щукина была значительно старше Цанка — ей было лет сорок. Магаданская жизнь сморщила ее открытое лицо, погасила взгляд ее больших темно-синих глаз, но не смогла сложить ее манеры, ее благородную осанку. Это была на редкость грациозная женщина. Она не была красавицей. Но в ней было женское обаяние. Ее походка, ее движения, взгляд, беседы — все было изысканно, в крови.
Обязанности медсестры не вписывались в ее натуру. Однако она все делала чисто, аккуратно, быстро — но это ей не шло. Она знала это, не любила, когда ее видели за работой санитарки. При этом Татьяна Ивановна строго следила за собой: ее халат всегда был свеж и поглажен, русые густые волосы аккуратно зачесаны, вымыты.