Воспоминания - Константин Алексеевич Коровин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я огорчился. Не хотел верить.
– Что ты! Это ведь богатырь. Ему теперь, должно быть, всего шестьдесят четыре года, не больше. Правда, он кажется больным. Но здесь ведь хорошие доктора.
В газетах ничего о болезни Шаляпина не писали. Я хворал и не выходил на улицу.
Через несколько дней опять навестил меня мой приятель и сказал:
– А Шаляпину очень плохо. Ему делали переливание крови. У него, говорят, белокровие.
– Что это за белокровие? – спросил я. – Это у Вяльцевой было. Что же это такое?
– Кровь делается белая, возрастает количество белых шариков. Точно не знаю… – сказал Куров. – Дочь, говорят, кровь дала для переливания.
Мне вспомнилось, как часто при последних моих встречах с Шаляпиным он заговаривал о смерти, с каким интересом расспрашивал меня – кто из наших прежних знакомых жив, кто умер, как однажды сказал: «Как странно, ведь никто не знает, что такое смерть. Тот, другой умер, а мне кажется, что я не умру. Как это устроено в душе все странно. Если бы человек сознавал смерть, то он бы не покупал землю, не строил бы домов. Я же вот хочу купить имение под Парижем – мне советуют – и поеду туда отдыхать. Мне еще надо в Америку ехать петь, только стал я скоро уставать».
Дурной сон
Ко мне пришел доктор и сказал:
– Что же, температура нормальная. В солнечный день можете выйти ненадолго.
После его ухода я заснул. И видел во сне, как пришел ко мне Шаляпин, голый, и встал около моей постели, огромный. Глаза у него были закрыты, высокая грудь колыхалась. Он сказал, держа себя за грудь:
– Костя, сними с меня камень…
Я протянул руки к его груди – на ней лежал холодный камень. Я взял его, но камень не поддавался – он прирос к груди.
Я проснулся в волнении и рассказал окружающим и Курову, который ко мне пришел, про этот странный сон.
– Нехороший сон, – сказал Николай Николаевич. – Голый – это нехорошо.
А утром я прочел в газете, что Шаляпин умер.
Я встал, оделся, хотел куда-то идти. Лил дождь. Пришло письмо из редакции с просьбой поскорей написать о Шаляпине. Я поехал в редакцию. Трудно было писать. Слезы подступали…
Вернувшись домой, я застал у себя Петра Николаевича Владимирова – артиста балета.
– Вот ведь, – сказал он, – Федор Иванович умер. Борис приехал из Америки. Я его видел. Он спрашивал о вас. Я был в доме. Там не протолкаешься, масса народу. Он умер в забытьи.
На другой день я поехал к Шаляпину в дом. Было множество народу, было трудно протиснуться. Я вызвал Бориса. Он пошел со мной и Владимировым в кафе. Боря любил отца, и глаза его были полны слез <…>
На другой день днем, в передней, я услышал голос, который живо напомнил мне Шаляпина. Ко мне вошел Федор, его сын. Он был точь-в-точь Шаляпин, когда я в первый раз его увидел с Труффи; только одет по-другому – элегантно.
Я всегда любил Федю. Он был живой отец. Увидав мою собаку Тобика, который в радости прыгал около него, держа в зубах мячик, Федя тут же стал играть с ним. Бегал, вертелся. Как он был похож на отца! В некоторых поворотах лица, в жестах…
Мы разговорились о его отце.
– Когда я уезжал в Америку, – сказал между прочим он, – отец мне говорил, что он бросит петь и выступит в драматических спектаклях в пьесах Шекспира «Макбет» и «Король Лир».
– Твой отец был редчайший артист. Его влекли все области искусства. Он не мог видеть карандаша, чтобы сейчас же не начать рисовать. Где попало – на скатертях в ресторанах, на меню, карикатуры, меня рисовал, Павла Тучкова. Декламировал и даже выступил в одном из симфонических концертов филармонии в Москве, в «Манфреде» Шумана. Восхищался Сальвини. Любил клоунов в цирке и, в особенности, Анатолия Дурова… Как-то раз позвал меня на сцену Большого театра и читал мне со сцены «Скупого рыцаря». Увлекался скульптурой и целые дни лепил себя, смотря в зеркало. Брал краски и писал чертей, как-то особенно заворачивая у них хвосты. Причем бывал всецело поглощен своей работой: во время писания чертей держал язык высунутым в сторону. Ужасно старался. Показывал Серову. Тот говорил: «А черта-то нету». Когда приходил ко мне в декоративную мастерскую, то просил меня: «Дай мне хоть собаку пописать». Брал большую кисть и мазал, набирая много краски. Какой был веселый человек твой отец и как изменился его характер к концу жизни! Это началось еще в России <…> А за границей он чувствовал себя оторванным от родной страны, которую очень любил.
Федя ушел. Я остался один и все думал об ушедшем моем друге.
Вспомнилось, однажды он мне сказал:
– Руслана я бы пел. Но есть место, которого я боюсь.
– А какое? – спросил я.
Шаляпин запел:
Быть может, на холме немом
Поставят тихий гроб Русланов.
И струны громкие Баянов
Не будут говорить о нем!..
– Вот это как-то трудно мне по голосу.
Милый Федя, всегда будут о тебе петь Баяны, никогда не умрет твоя русская слава!
И еще вспомнилось. Как-то в деревенском доме у меня Шаляпин сказал:
– Я куплю имение на Волге, близ Ярославля. Понимаешь ли – гора, а с нее видна раздольная Волга, заворачивает и пропадает вдали. Ты мне сделай проект дома. Когда я отпою, я буду жить там и завещаю похоронить меня там, на холме…
И вот не пришлось ему лечь в родной земле, у Волги, посреди вольной красы нашей России.
Медиум
Помню однажды летом в деревне Владимирской губернии, в мой дом, который стоял у большого леса и у которого протекала внизу речка Нерль, часто приезжали ко мне мои друзья. И вот однажды вечером, когда у меня гостили Шаляпин, Серов, композитор Корещенко, архитекторы Мазырин и Кузнецов, Мазырин рассказывал за вечерним чаем, что он спирит и вот в Москве провели замечательный спиритический сеанс. Среди других спиритов и медиумов участвовал и он. Мы все очень заинтересовались.
– Послушайте-ка, Анчутка-то, оказывается, спирит, – сказал Шаляпин. – Это вещь серьезная.
– И ты веришь, – спросил я его, – что спиритизм это не ерунда?
– Не только верю, – сказал Мазырин, – но совершенно убежден. Последнее явление на сеансах в Москве, где присутствовали и иностранцы, была, брат, материализация духа.
– Это что же такое? – спросили его.
– Это трудно вам объяснить, – ответил