После бури. Книга первая - СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я что-то в этом роде думал,— да, я думал — почему интеллигенты шли в народ, приносили жертвы, а воспитывали тем самым кого? — спрашивал я. Не палачей ли, которые жертвы привыкли запросто принимать?
— Вы? Так думали? Эт-то интересно! Это очень интересно! Ну, а скажите — почему же вы, до такой мысли додумавшись, все-таки снова предаете? Нэп предаете? Вам этого никак не докажешь, сколько ни бьюсь, а между тем? Вы опять по тому же, по интеллигентскому образцу предали небольшое, но народное дело, «Буровую контору» предали ради теории бессребреничества. Вы теоретически пришли к выводу: собственность вредна и — точка!
— Да! Повторяю и повторяю: я не хотел быть собственником!
— Предательство! Без собственности нет жизни. Без собственности и мужика нет. Вот и разделяйте с мужиком ответственность, и учитесь вместе с ним, и учите его собственностью владеть, а не бросайте его снова на произвол судьбы! И — теории!
— Собственности я отныне всегда буду избегать!
— Как? Как, спрашиваю я? Учиться жить без собственности — еще труднее, чем с собственностью! Военный коммунизм попробовал, поучил, что получилось? Нэп — этот обращению с собственностью учит, он испытывает нас, он, если хотите, страдает этим, вот они — все партийные-то съезды, все газеты, все нынешние мысли — только этим обучением и заняты, а вам, приват-доценту, и дела нету, вы снова предательствуете! Ну и не начинали бы, не брали бы «Контору», а если начали — тогда как назвать ваше отступление?
Вам и дела-то — бумагу какую-нибудь в суд или в арбитраж достаточно было подать, чтобы получить «Контору» обратно! Ну как же я после этого не скажу вам всего, что о вас думаю? Как же не буду судить тем самым судом над интеллигенцией, о котором столь долго думал? Ну, правда, я думал, мне ангельски чистенький интеллигентик попадется, а вы — замаранный. Потому и запираетесь, и скрываетесь. Ангельски чистенький, идейный, тот давно бы сказал: «Признаюсь — грешен и виновен до конца! Не знаю, в чем я виновен, но признаюсь ради торжества теории! Кроме того, хочу вам своим признанием чистосердечно помочь!» И вот сдается мне, что «Контора»-то совершенно не ваша была. Конечно, вас очень сильно мог перепугать военный коммунизм, но все-таки сдается мне, что вы из соображений совершенно не теоретических от «Конторы» отказались! Сдается мне, что...
Тут Корнилов энергически взмахнул рукой перед самым лицом УУР и воскликнул:
— Да погодите вы! Да мало ли что вам сдается?! Объясните мне: вы с юношеских лет революционер, но как же, как это все в вас уживается — пролетарская революция с этакими взглядами? Двуличие, да? Я вам точно говорю: двуличие! Ну да, ну да, — стал и дальше говорить Корнилов, — вы не саму идею революции восприняли и не ее саму — пролетарскую, а только вопрос, через нее возникший: как мужика сохранить? От революции никуда не уйдешь, у самого-то мужика есть в революции большой резон и расчет, но как бы он не сломал себе шею, а? Как бы он не погибнул? — вот ваша забота! Может быть, и смысл вашей жизни?!
Покачавшись на табуретке, УУР снова встал, снова пригнулся к окошечку, посмотрел сквозь запыленное стекло на Ту Сторону, когда вернулся к столу — надо же! — легко, даже с охотой снова отступил от всего того, что ему «сдается», снова перешел к отвлеченным своим рассуждениям, только сначала он сказал:
— А ведь нравится вам отвечать на мои вопросы? За себя отвечать — меньше нравится, не тот у вас делается голос, и глаза не те, и выражение лица не то, даже энтузиазм — не тот, и вот за всю интеллигенцию отвечать и беседовать теоретически насчет собственности — это вы с большим желанием! Ну, так что же я вам скажу? Скажу: насущная задача! И не знаю, право, более насущной после революции, после того, как она совершилась, уже научившись очень многое разрушать, но все еще учится сохранять! Очень революционная в наши дни задача, тем более когда речь — о мужике! Он ведь еще понадобится, еще ж раз призван будет и к труду, и к духовности, и к войне, а кто нынче о нем заботится? Еще оставшаяся в живых буржуазия — она как-нибудь извернется, интеллигенция, может, и не вся, но извернется тоже, а крестьянин? Он изворачиваться не умеет, не учен, особенно в лучшей своей, в самой честной своей части. Худшая — та опять же не пропадет, тоже вывернется, вон из Аула-то поезда идут с мужиками, с мужицкими семьями, это все те, которым ни крестьянское звание, ни сама земля не дороги, вот они и подаются в города, в Среднюю Азию, ну, а истинные-то пахари? Душевные-то? Они на месте остаются, они в землю верующие, и за них — боль: как-то с ними будет? Какие еще интеллигентские теории на них будут испытываться? Ведь вот же вы, интеллигенты, устраивали же опыт, собирались в толстовские коммуны, землю сообща пахать, коров и коз водить, а чем кончили? Разбежались все, сперва перепутав между собой жен своих и чуть ли не детей, а это — плохой признак, это значит, задача опять же на мужиков будет переложена! Всегда так было — чего у интеллигента не получалось, то должен мужик исполнить! Я — не против, в коммуны мужики сходятся — я не против, но как бы они тем самым лишнего масла и в без того горячие интеллигентские головы не подлили, а то уж и такой слышится разговор: «Ага! — они сходятся! Так загнать их в коммуны всех до одного — лучше будет!» Сегодня — лучше, а завтра — это станет одним-единственным способом мужицкой жизни, вот ведь как — по теориям-то обычно получается! Завтра загоним всех веревочников в артель, хотя психологически их к этому никто ведь не подготовил!
— Но ведь это же и ваша теория! Ведь говорили, говорили же вы мне, что еще в четырнадцать лет пришли к выводу о необходимости срочного перевоспитания народа! Вы — тоже теоретик и утопист! И какой: законы общинности раньше, чем арифметику, хотите в школах преподавать!
— Хочу, хочу... — подтвердил УУР. — Потому и бросаю юриспруденцию, иду в деревню, в сельскую в какую-нибудь школу. Хочу объяснить мужикам, что им и на этот тяжелый случай от природы и опять же от русской истории очень многое дано — общинность дана им, дух общинности дан. Вы знаете, я автора одного изучаю: Швецов некто, «Алтайская крестьянская община», капитальный труд, в тысяча девятьсот одиннадцатом году напечатан, а человек будто бы предвидел год тысяча девятьсот двадцать шестой и вот убеждал мужика: «Ты не забудь, мужик, что ты не дурак, а умный, что ты знаешь то-то и то-то, только сумей этим знанием при необходимости воспользоваться!» и — боже ты мой! — чего же только в том труде нету? Ну прямо-таки пособие общинной жизни — и как налоги мужики одного общества между собой раскладывают, и как совместно скот пасут и племенное стадо устраивают, и как машины покупают и совместно же на них работают, как пьяниц за пьянство наказывают, а лавочников — за обмер-обвес, все предусмотрено! И общинная эта конституция, и Старый и Новый Завет, все что угодно! Опыт-то какой! Мысль — какая! Стремление к справедливости — какое! Теперь бы этот опыт, эту мысль да в жизнь бы вставить, а?! Но не сумеет мужик вставить-то, нет, не сумеет! Уж очень дело сложное — и революцию не обидеть, и историю не порушить, продолжить ее! Это как же надо славировать, по какой по жердочке надо пройти?! А — мужик?! Он лавировать и по жердочке ходить не привычный, да и ваш брат интеллигент его и тут в покое не оставит: «Сам не ходи, давай-ка я тебя: проведу по жердочке-то, я — ученый!»
— Да разве самому-то интеллигенту от своих собственных идей и теорий не больно? Разве он не испытывает их на самом себе? Разве мучительно не выбирает среди них истинную?
УУР сказал угрюмо:
— Вот пускай бы она, интеллигенция, и испытывала свои теории только на самой себе! Вот это было бы справедливо!
— Она готова к этому. Но это невозможно. Вы и сами знаете: невозможно!
УУР еще задумался сосредоточенно, еще сказал:
— А что эта мысль мне в четырнадцать лет, в юности пришла — так это я просто так вам когда-то сказал. Так получилось. Безотчетно. Я тогда не думал, что наши с вами беседы столь далеко зайдут. В четырнадцать-то лет ежели и была у меня вроде этой мысли, то заботы, конечно, еще не было. А это ведь разные вещи-то, очень разные, — мысли и заботы. Впрочем, нам с вами, Петр Николаевич, приближаться к концу пора! Весьма даже пора! И я уже не могу сегодня больше, утомили вы меня, я пойду, а вы бумажку внимательно прочитайте. Вот эту прочитайте, и коли возникнет у вас желание, вспомнив свое прошлое, что-нибудь о себе написать, изложить, то вы уж, пожалуйста, намерение это в долгий ящик не откладывайте, а тотчас его исполните. Под вдохновение исполните его и чистосердечно — это самое лучшее. Под вдохновение! Я и бумаги вам оставлю к этой цели — раз, два, три, пять, восемь совершенно чистых листочков. Нет, больше — двенадцать листочков оставлю я вам. Пишите на здоровье. Теперь — с богом! До завтра!
Завтра днем и встретимся, перемолвимся, день будет мой, а ночь нынешняя будет ваша — размышляйте! На здоровье!