Ненависть к поэзии. Порнолатрическая проза - Жорж Батай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Нет ничего страшнее, уверяю вас! Как смехотворны должны были бы казаться нам картины ада на церковных вратах! Ад — это лишь слабое представление о Боге, которое невольно дает нам он сам. Но по мере того, как мы переживаем бесконечную утрату, мы снова видим победу человеческого существа, которому всегда недоставало лишь настройки на то движение, что обрекает его на гибель. Бытие приглашает само себя на страшный танец, чей ритм образован потерей сознания, и мы должны принимать этот танец таким, какой он есть, ведая лишь о том ужасе, на который он настроен. Мучительнее всего — когда нам не хватает храбрости. И этот миг пытки неизбежен: если бы его не было, то как бы мы его преодолели? Но в его приглушенном свете уже появляется существо открытое6 — смерти, пытке, радости — безоглядно, существо открытое и умирающее, страждущее и счастливое; это и есть божественный свет. И крик, который этот человек пусть и судорожно вымучивает, но все же торжественно изрекает своими искаженными устами, крик этот — громадная аллилуйя, затерявшаяся в бескрайнем молчании.
* * *ЕСЛИ ВСЁ ВЫЗЫВАЕТ У ТЕБЯ СТРАХ7, ПРОЧТИ ЭТУ КНИГУ, НО СНАЧАЛА ВЫСЛУШАЙ МЕНЯ: ТЫ СМЕЕШЬСЯ ПОТОМУ, ЧТО ТЕБЕ СТРАШНО. ПО-ТВОЕМУ, КНИГА — ЭТО ПРОСТО НЕПОДВИЖНАЯ ВЕЩЬ. ВОЗМОЖНО. НУ А МОЖЕТ БЫТЬ — ТАКОЕ ВЕДЬ ТОЖЕ БЫВАЕТ — ТЫ НЕ УМЕЕШЬ ЧИТАТЬ? ТЕБЕ БЫ СЛЕДОВАЛО ОПАСАТЬСЯ?.. ТЫ ОДИНОК? ТЕБЕ ХОЛОДНО? ЗНАЕШЬ ЛИ ТЫ, ДО КАКОЙ СТЕПЕНИ ЧЕЛОВЕК — ЭТО «ТЫ САМ» — ГЛУПЫЙ И НАГОЙ?
* * *ТРЕВОГА МОЯ НАКОНЕЦ ВЗЯЛА НАДО МНОЮ ВЛАСТЬ — АБСОЛЮТНУЮ И СУВЕРЕННУЮ. МОЯ ПОГИБШАЯ СУВЕРЕННОСТЬ — НА УЛИЦЕ. НЕУЛОВИМАЯ — КРУГОМ ГРОБОВОЕ МОЛЧАНИЕ, — ОНА СЪЕЖИЛАСЬ, ОЖИДАЯ ЧЕГО-ТО СТРАШНОГО, — ОДНАКО ЕЕ ПЕЧАЛЬ СМЕЕТСЯ НАДО ВСЕМ.
* * *Там, на улице, на углу, тревога8 — тревога грязная и пьянящая — расчленила меня на части (может быть, после того, как я увидел на лестнице двух девок, проскользнувших в туалет). В такие мгновения мне хочется стошнить. Я должен раздеться или раздеть девок, к которым меня тянет: прохлада пресной плоти дала бы мне облегчение. Но я прибегнул к более скромному средству: заказал у стойки рюмочку перно и сразу же опрокинул ее; таким вот макаром я переходил от одной забегаловки к другой, пока не… спустилась ночь.
Я стал бродить по соответствующим улицам, между перекрестком Пуассоньер и улицей Сен-Дени9. Одиночество и тьма довершали мое опьянение. На пустынных улицах заголилась ночь, и мне не терпелось раздеться тоже, как она; я снял с себя брюки и повесил их на руку; я жаждал своими ногами обвить свежесть ночи, меня несла ошеломляющая свобода. Я чувствовал, как увеличиваюсь в размерах. Я держал в руке свой выпрямившийся член.
(Мне трудно дается это введение. Я мог бы избежать его и оставаться в рамках «правдоподобия». Я был заинтересован в околичностях. Но так уж получилось, начало было без околичностей. Продолжаю… еще труднее, еще тверже…)
Обеспокоенный каким-то шумом, я снова надел штаны и направился к «Ле Гляс»; там я снова увидел свет. Окруженная целым сонмом девиц, голая мадам Эдварда показывала язык. На мой вкус, она была ослепительна. Я выбрал ее; она села рядом со мной. Едва только успев ответить гарсону, я набросился на Эдварду, и она забылась в моих объятьях; наши рты спутались в каком-то больном поцелуе. В зале было набито битком мужчин и женщин — в этой пустыне мы продолжали свою игру. Ее рука внезапно соскользнула туда — в тот же миг во мне раскололось точно стекло, и я задрожал в штанах; я почувствовал, что мадам Эдварда, когда руки мои сжимали ее зад, и сама разрывается на части: в ее огромных, закатившихся глазах — ужас, в горле — долгая удушающая спазма.
Я вспомнил, что мне хотелось быть омерзительным или, скорее, что я должен был — любой ценой — стать им. Сквозь гомон голосов, огни и дым я угадывал их смех. Но это было уже не в счет. Я сжал Эдварду в своих руках, она улыбнулась мне; и тут же, похолодев, я ощутил в себе новый удар, будто на меня сверху ледяной глыбой упала тишина. Меня приподняли от земли и понесли по воздуху бестелесные и безголовые ангелы10, состоявшие целиком из скольжения крыл, но это было так просто; я ощутил себя несчастным и покинутым, таким, каким чувствуют себя пред ликом Бога. Это было дурнее и безумнее, чем опьянение. И поначалу мне стало грустно при мысли о том, что это нисходящее на меня величие скрадывало от меня те наслаждения, которые я рассчитывал вкусить с Эдвардой.
Мое поведение было абсурдно: мы с Эдвардой не обменялись даже парой слов. В какой-то момент я почувствовал большую неловкость. И у меня не было возможности ничего сказать о своем состоянии: посреди гомона и огней на меня обрушивалась кромешная тьма! Мне хотелось перевернуть стол, всё опрокинуть: стол оказался намертво прикован к полу. Невозможно вообразить себе более комичной ситуации для мужчины. Всё исчезло: и зал, и мадам Эдварда. Только ночь…
Из оцепенения меня вывел чей-то голос — слишком человеческий голос. Голос мадам Эдварды, как и ее хрупкое тело, был похабен.
— Хочешь поглазеть на мои потроха? — сказала она.
Вцепившись обеими руками в стол, я развернулся в ее сторону. Она сидела, высоко задрав отставленную ногу; чтобы щель открылась еще больше, она стала оттягивать кожу обеими руками. Так «потроха» Эдварды глядели на меня — розовые и волосатые, переполненные жизнью, как омерзительный спрут. Я тихонько пролепетал:
— Зачем ты это делаешь?
— Видишь, — сказала она, — я Бог…
— Я схожу с ума…
— Да нет же, ты должен смотреть: смотри!11
Ее хриплый голос смягчился, и она, почти как ребенок, сказала мне в изнеможении, с бесконечной самозабвенной улыбкой: «Как мне было хорошо!»
Но она не меняла своей дразнящей позы. Приказ:
— Целуй!12
— Как… — запротестовал я, — у всех на виду?
— Конечно!
Я дрожал; я смотрел на нее, она сидела неподвижно и улыбалась мне так нежно, что я затрепетал. Наконец я встал на колени — меня шатало — и приложил губы к раскрытой ране. Голая ляжка ласково гладила мне ухо: я услышал шум прибоя — тот же звук, когда прислоняешь к уху большие раковины. Во всем абсурде борделя и в окружавшей меня суматохе (кажется, я задыхался, краснел, потел) я ощущал какую-то странную подвешенность, словно мы с Эдвардой потерялись в ветреной ночи у моря.
Я услышал другой голос, это был голос полной и красивой, благородно одетой дамы.
— Деточки мои, — прогрохотала она мужеподобным голосом, — вам бы лучше наверх подняться.
Ее помощница взяла у меня деньги, я встал и пошел за мадам Эдвардой, что величественно шествовала по зале в своей спокойной наготе. Но этот элементарный проход между столиков, обсаженных девками и клиентами, этот вульгарный ритуал «дамы, которая идет наверх» с мужчиной, что собирается заниматься с нею любовью, преисполнился для меня в тот момент безумной торжественности: стук каблуков мадам Эдварды по плиточному полу, развинченная походка ее непристойного тела, едкий запах женщины, истекающей от наслаждения, — запах, который я жадно втягивал в себя, запах этого белого тела… Мадам Эдварда шествовала передо мной… в облаках. Шумное безразличие зала к ее счастью, к размеренной серьезности ее шагов было помазанием на царство и праздником цветов;13 сама смерть участвовала в этом празднике — так развратная нагота взывает к ножу мясника14.
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . .зеркала, покрывавшие стены, зеркала, из которых состоял потолок, умножали во много раз звериный образ совокупления; при самом легком движении наши разбитые сердца отверзались пустоте, и мы терялись в бесконечности своих отражений.
Наслаждение под конец опрокинуло нас, как волны опрокидывают лодку. Мы встали и серьезно посмотрели друг на друга. Мадам Эдварда зачаровывала меня, я никогда не видел такой красивой девки — и такой голой. Не отводя от меня глаз, она вынула из шкафа белые шелковые чулки, села на кровать и стала их надевать. Она была безумно одержима своей наготой; и она снова раздвинула ноги и открылась; терпкая нагота обоих наших тел обрекла нас одному и тому же чувству изнеможения. Она надела белое болеро и спрятала свою наготу под складками домино; она прикрыла голову капюшоном от домино, маска, отороченная кружевами, скрывала лицо. Одевшись вот так, она высвободилась из моих объятий и сказала:
— Пошли!
— А… Тебе можно выходить? — спросил я у нее.
— Быстрее, фифи15, — весело ответила она, — ты же не пойдешь голый!
Она протянула мне мои вещи и стала помогать мне одеться, но временами ей в голову взбредало желание исподтишка продолжить наше плотское общение. Мы спустились по узкой лестнице, где встретили горничную. В упавшей разом темноте улицы я с удивлением обнаружил, что Эдварда, завернутая в черное, ускользает от меня. Она спешила, вырывалась; скрывавшая ее маска16 придавала ей звериный вид. На улице было не холодно, но я вздрогнул. Какая-то чужая Эдварда, звездное небо, пустое и безумное, над нашими головами: мне казалось, что меня шатает, но я шагал вперед.