Ненависть к поэзии. Порнолатрическая проза - Жорж Батай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пошли!
— А… Тебе можно выходить? — спросил я у нее.
— Быстрее, фифи15, — весело ответила она, — ты же не пойдешь голый!
Она протянула мне мои вещи и стала помогать мне одеться, но временами ей в голову взбредало желание исподтишка продолжить наше плотское общение. Мы спустились по узкой лестнице, где встретили горничную. В упавшей разом темноте улицы я с удивлением обнаружил, что Эдварда, завернутая в черное, ускользает от меня. Она спешила, вырывалась; скрывавшая ее маска16 придавала ей звериный вид. На улице было не холодно, но я вздрогнул. Какая-то чужая Эдварда, звездное небо, пустое и безумное, над нашими головами: мне казалось, что меня шатает, но я шагал вперед.
В это ночное время улица была пуста. Вдруг Эдварда — негодная девчонка — вырвалась, ни слова не говоря, и побежала. Перед ней возникли ворота Сен-Дени: она встала. Я не двинулся с места: застыв, как и я, в неподвижности, Эдварда ждала под воротами, прямо в центре под аркой. Эдварда — вся сплошь черная, тревожащая, словно бездонная дыра;17 я понял, что она не смеялась и, более того, что теперь — под скрывавшими ее одеждами — ее уже не было. И в тот момент до меня дошло — весь хмель прошел, — что Она не лгала, Она была БОГОМ. Ее присутствие было непостижимо просто, словно камень:18 у меня, стоящего в самом сердце города, возникло ощущение, будто я ночью в горах, в самом сердце безжизненных пустынь.
Я почувствовал, что освободился от Нее, — я стоял в одиночестве перед этим черным камнем. Я дрожал, догадываясь, что предо мной нечто самое разрушительное на свете. От меня вовсе не ускользал весь комический ужас этой ситуации: та, вид которой сейчас леденил меня, минутой раньше… Эта перемена произошла словно вскользь. Траур мадам Эдварды — траур без боли и без слез — вытеснил пустое молчание. Однако мне хотелось знать: эта женщина, которая только что была так нага, эта женщина, которая весело называла меня своим «фифи»… Я пересек улицу, моя тревога приказывала остановиться, но я продолжал идти вперед.
Она ускользнула, молча отступив к левой колонне. Я был в двух шагах от этих монументальных ворот; когда я очутился под каменной аркой, домино бесшумно исчезло. Я прислушался, затаив дыхание. Меня удивляло, что я сразу все понял: когда она побежала, я знал, что она несется изо всех сил, чтобы броситься под арку; когда остановилась — что она застыла в каком-то отсутствии, совершенно по ту сторону всякого смеха. Я больше не мог ее видеть: со сводов падала мертвая тьма. Не задумываясь ни на минуту, я уже «знал», что пришло время агонии. Я был согласен, я хотел страдать, я хотел продолжать все дальше и дальше, чтобы дойти, пусть ценой своей жизни, до самой «пустоты». Я знал, я хотел знать, я жаждал открыть ее тайну, не сомневаясь ни на минуту, что в ней самой уже царила смерть.
Стоная под аркой, я был в ужасе, я хохотал:
— Один из всех людей — в небытии сей арки!19
Я содрогался при мысли, что она может убежать от меня, исчезнуть навсегда. Я содрогался, принимая эту мысль, но когда представлял ее себе воочию, то сходил с ума; я ускорил шаг, обходя правую колонну; она исчезла, но я не мог в это поверить. Так, удрученно стоял я перед воротами и уже начал было впадать в отчаяние, когда заметил на другой стороне бульвара неподвижное домино, теряющееся во тьме: Эдварда стояла, по-прежнему откровенно непричастная, отсутствующая, перед убранной террасой кафе. Я приблизился к ней: она казалась безумной, словно пришелица из мира иного, и на улице она была эфемернее призрака — словно запоздалый туман. При виде меня она стала потихоньку отступать, пока не наткнулась на стол пустой террасы.
Она проговорила каким-то безжизненным голосом, словно я ее разбудил:
— Где я?
В отчаянии я показал на пустые небеса над нами. Она посмотрела; какое-то мгновение она замерла, не снимая маски, ее мутные глаза терялись в звездных полях. Я поддерживал ее; она страдальчески прижимала к себе спереди обеими руками домино, чтобы оно не распахнулось. Она забилась в конвульсиях. Ей было больно, кажется, она плакала, но так, словно мир и тревога в ней задохлись, не в силах разрешиться в рыданиях. Она вырвалась от меня, охваченная каким-то смутным отвращением, отталкивая меня; в каком-то внезапном бреду — она бросилась вперед, потом резко встала, взмахнула крыльями домино и открыла свои ягодицы, одним движением выставив свой зад, потом вернулась и набросилась на меня. На нее нашло первобытно-дикое вдохновение: она яростно ударила меня по лицу, она била крепко сжатым кулаком, одержимая безумным желанием подраться. Я споткнулся и упал, она бегом скрылась.
Не успел я полностью подняться, оставаясь еще на коленях, как она вернулась. Она ревела каким-то хриплым, невозможным голосом, она кричала небесам и в ужасе рассекала руками воздух.
— Я задыхаюсь, — вопила она, — но на тебя, поповская морда, МНЕ НАСРАТЬ…
Ее голос под конец превратился в хрип, она вытянула руки вперёд, словно хотела задушить, и лишилась чувств.
Она вся закорчилась от дыхательных спазм, как обрубок земляного червя. Я наклонился, чтобы вытащить кружево от маски, которое она принялась уже было заглатывать и раздирать зубами. Ее беспорядочные движения раздевали ее, она оголилась до самого руна; нагота ее обладала теперь бессмыслицей — и одновременно переизбытком смысла — погребального одеяния. Самым странным и самым тревожащим было то молчание, в каком замкнулась мадам Эдварда: я уже никак не мог понять ее боли и погрязал в тупике — в той ночи сердца, что не менее пустынна и враждебна, чем пустые небеса. Ее тело билось как рыба20, на изможденном лице было написано низменное бешенство, и все это сжигало во мне жизнь и доламывало ее, до полного отвращения.
(Позволю себе объясниться: не думайте, что я иронизирую, утверждая, что мадам Эдварда — Бог. Но то, что Бог оказался проституткой из веселого дома и сумасшедшей, — действительно вне всякого разумного смысла. Строго говоря, я счастлив, что вы можете посмеяться над моей печалью: меня понимает только тот, у кого на сердце неизлечимая рана, какую никто не возьмется вылечить… но разве мужчина, пораженный любовью, согласится «умереть» от иной раны?)
Осознание чего-то непоправимого, когда я стоял во мраке на коленях подле Эдварды, было не менее ясным, не менее леденящим, чем в тот момент, когда я пишу. Ее боль отзывалась во мне, как истина пронзающей стрелы: прекрасно понимаешь, что она проходит через сердце, — но вместе со смертью; всё, оставшееся жить в ожидании ничто, — окалина, и жизнь понапрасну стала бы на ней задерживаться. Окруженное столь черной тишиной, мое отчаяние совершило некий скачок; судороги Эдварды с силой вырывали меня из самого себя и бросали куда-то по ту сторону, во мрак, беспощадно, как приговоренного выдают на расправу палачу.
Когда приговоренного к мучительной казни, после бесконечного ожидания, выводят ранним утром на место свершения этого ужаса, он начинает наблюдать за приготовлениями; сердце колотится, разрываясь в груди; каждый предмет, каждое лицо в сократившемся горизонте его зрения облекается самым тяжким смыслом и лишь сильнее сжимает тиски, которых ему уже не избежать. Когда я смотрел на мадам Эдварду, извивающуюся на земле, ее состояние действовало на меня заражающе, но я не мог замкнуться на происходившей во мне метаморфозе; линия горизонта, перед которой я оказывался благодаря несчастью Эдварды, была неуловима, подобно тому как ускользает причина гнетущей тоски; разорванный и разбросанный по пространству, я ощущал в себе мощный подъем силы в тот миг, когда начинал злобно сам себя ненавидеть. Головокружительное скольжение, в котором я терял себя, открывало передо мной поле безразличия; больше не было ни забот, ни желаний: иссушающий экстаз лихорадки — в этой точке — рождался из абсолютной невозможности остановиться.
(Тягостно — если мне приходится здесь оголяться — играть словами, подчиняться неторопливому течению фраз. Если никому из вас не удастся свести к наготе то, о чем я говорю, отбрасывая прочь одежды и формы, то пишу я напрасно. [И я уже заранее знаю, что усилие мое безнадежно: ослепляющая — и поражающая — меня молния ослепляет только мои глаза.] Однако мадам Эдварда — вовсе не пригрезившийся призрак, от ее пота у меня реально промок платок; до той точки, до которой, ведомый ею, я наконец дохожу, я хотел бы довести своего читателя. У этой книги есть секрет, и я должен умолчать о нем: он дальше любых слов.)
В конце концов припадок стал стихать. Конвульсия продолжалась еще некоторое время, но в ней уже не было такого бешенства: вернулось дыхание, черты расправлялись, утрачивали свою отвратительность. Дойдя до предела своих сил, я на какой-то краткий миг лег рядом с ней на мостовую. Я прикрыл ее своей одеждой. Эдварда была не тяжелой, и я решил ее понести: на бульваре поблизости остановка такси. Она лежала неподвижно в моих руках. Переход был долог, мне пришлось трижды останавливаться; тем временем она вернулась к жизни, и, когда мы пришли, ей захотелось встать: она сделала шаг и зашаталась. Я удержал ее, с моей помощью она села в машину.