Проводник в бездну: Повесть - Василь Григорьевич Большак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хочется знать так много, как знает их пионервожатая Ольга Васильевна. Бывало, спросит у нее Гриша, какие ягоды можно есть, — растолкует; попросишь объяснить, как ходить с компасом, — и про компас расскажет… С удовольствием в лес поведет, костер разложит, песню затянет. А сколько песен знает Ольга Васильевна! И старинных, и казацких, и современных.
Однажды она сидела с Сашкой, Митькиным братом, на берегу Ревны, и так внимательно оба вглядывались на ту сторону! Гриша тоже бросил туда взгляд. Луг, на лугу пастухи бегают, наверное, в горелки играют, а дальше лес курчавится. Ничего там особенного не было, чтоб очень уж засматриваться. Красиво, правда, так ведь каждый день эта красота на виду. Вот поэтому Гриша не выдержал и, подойдя к ним, спросил: что они там высмотрели? А они глянули друг на друга и улыбнулись. Да так улыбнулись, что не нужно быть уж очень взрослым, чтобы не прочитать в тех улыбках: «Глупенький ты еще, Гриша…»
А то еще такое видел Гриша, когда пас гусей. Сплела Ольга венок, пустила в Ревну, и вода понесла его, понесла… Тогда Сашка с Ольгой Васильевной вскочили и — за венком. Рука в руке, как маленькие. Гриша бросил свои удочки и айда за ними. Но Ольга Васильевна остановила его, ласково, как сестра, погладила на голове белые вихры: «Вернись, а то ноги осокой порежешь».
Посмотрел, а Ольга Васильевна босая, и Сашка босой. Выходит, что их ноги осока не порежет…
В воспоминания Гриши нагло ворвался стук, кажется, молотка. Он, будто после сна, потер кулаком глаза и посмотрел сквозь вечерние сумерки в окно: это Налыгачи гвоздили молотками по столбам, навешивая на них высокие ворота. Откуда это они их притащили? Не с фермы ли?
И завтра, и послезавтра были слышны стук молотков и нытье пилы с подворья бывшего сельсовета.
А когда темнело, парни Налыгачей куда-то выезжали, а иногда и старик с ними. Куда они ездили, неизвестно, но поздно ночью Поликарповы псы поднимали гвалт и будили соседей.
— Собачищи лают — кого-то носит нелегкая, — хрипло бормотала спросонья бабушка.
— А, носит, — скажет мама и посмотрит в окно над полатями. — Кого же носит ночью: воров, бандитов, конокрадов.
Громы отгремели где-то за синими лесами, а их Таранивку обошли. Отбухала артиллерия, да так, что таранивцы никогда не забудут дней и ночей, полных тревог и надежд! Затем начало отдаляться это светопреставление, а погодя и вовсе затихло.
Присмирело и село. Наглухо закрывались когда-то голосистые и веселые калитки да дубовые ворота, которые были гордостью обитателей Полесья, — у кого высокие, крепкие, будто крепостные стены, а у кого легкие, резные, в чеканке искусных мастеров. Надежно запирались двери, рано тушился свет. Каждая семья сидела, как в крепости.
Выгоняя гусей на Ревну или возвращаясь домой, Гриша почти никого не встречал на улице. А если, бывало, и выскочит мужик или баба со своего двора, то осторожно, опасливо крадясь, перебежит улицу и спрячется в крепости соседа.
Только Поликарп Налыгач ходил теперь по земле властителем. Даже походка изменилась у старика. Высокий, костистый, он вышагивал важно, не спеша, будто прогуливаясь. Сверлил своими острыми глазками из-под мохнатых бровей, проросших неровными кустиками, пустые дворы, будто высматривал, где что плохо лежит.
Называли старика не по имени, а Примаком. Как и у многих в селе, было у него прозвище. Так и говорили: «А пойди-ка скажи Примаку», «Ох и сволочные же дети Примаковы», «Что с него возьмешь — Примак». Вот так на всю жизнь.
Бабушка рассказывала, Поликарп прежде всего выделялся среди сельчан длинными и сухими, как у аиста, ногами. Родом он из Чернобаевки. К Федоре, некрасивой престарелой девке из Ревнища, пристал потому, что у нее отец имел двадцать десятин земли и водяную мельницу. Но тесть не очень-то жаловал зятя. В сенокос, бывало, какую ширину покоса займет батрак, такую должен и зять. А то еще и более широкую, ибо ты — примак, хлеб ешь, как и батрак, хозяйский. Да, харчи Примак ел те же, что и батраки. Поликарп с затаенной злобой ждал удобного момента, чтобы сквитаться с тестем. И момент пришел: все ведь имеет свое начало и свой конец — и роскошь не вечна, и горе преходяще. Недолго барствовал его тесть. В один осенний вечер сложил свои в набрякших жилах руки и сказал перепуганным домочадцам, обступившим его ложе:
— Я, знацця, того… помираю…
И — помер. Спокойно, мирно. Ни на кого не жаловался, никому не передавал нажитое имущество. Ну и царство ему небесное. Теперь не тестю-скупердяю нанимать батраков, а ему, Поликарпу, теперь он будет есть сало с салом, теперь он, Поликарп, будет и царем и богом на земельке, щедро политой его потом.
И Поликарп все прибрал к своим длинным, жилистым и цепким рукам. Знал хозяйскую мудрость Примак: прикладывай и прикрадывай — тогда и будешь иметь. Прищуренный глаз замечал, где что плохо лежит. И тащил Поликарп к хозяйскому двору то, что плохо лежало, по дешевке прикупал у голых, забитых, убогих. О, тесть не узнал бы своего поля, если б встал из могилы. Все больше и больше прилипало к загребущим рукам Поликарпа.
Но пришло время, и выскользнуло все из ухватистых рук. Новая власть раскулачила Примака, отобрала мельницу, леваду, каменный дом. Пришлось пожить некоторое время на Соловках. Об остальных раскулаченных — ну слуху ни духу, а Примак явился с какими-то бумагами. Районная власть позволила ему поселиться в Таранивке, но не в каменном доме.
Слепил он кое-какую хатенку. Приняли Налыгача в колхоз. («Какой я теперь кулак? Такой же, как и вы».) Косил, молотил, сеял, пахал, действительно, как все. Только все с веселым азартом, с веселой злостью новую жизнь возводили, а Поликарп только со злостью. И молчком. И не возводил новую жизнь, а временно примкнул к ее строителям (куда же, мол, денешься?), ждал подходящего момента.
Так и жил — неприметным, тихим, мирным и себе на уме. Будто и есть человек, и нет его. Скажем, обжинки в селе — праздник хлебороба. А праздник всегда радость. Поликарп же не радовался, а обходил те скупые радости десятой дорогой. На обжинках не бывал, со стороны присматривался к праздничным