Коридоры памяти - Владимир Алексеевич Кропотин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скоро все прояснилось. Недоброе чувство прошло у Димы. Оказалось, взрослые запрещали детям носить на погонах больше звездочек, чем носили сами. Дима вдруг увидел, что как отец среди взрослых, так он среди детей стал самым старшим. Он один мог носить на погонах по четыре звездочки, он вообще имел право на все, на что имел право отец. Вот таким, представилось ему, он будет, когда вырастет. Дима преобразился. Он будто выпил живой воды, сказал волшебное слово, и все стало но щучьему велению и по его хотению. Его плечи вместе с погонами как бы отделились от него и зажили отдельной самостоятельной жизнью.
— Сошьем тебе китель, как у меня, и галифе, — увидев его расхаживающим по комнатам, сказал отец. — Завтра же позову портного из лагеря.
На следующий день Дима уже не помнил о погонах и звездочках, о намерении отца сшить ему настоящую капитанскую форму, о том, что, услышав это, он вчера гордо взглянул на ребят. Но отец не забыл.
Суетливый, с поблескивающим лицом, на котором частые мелкие морщинки еще не выглядели морщинами, с темными поблескивающими коротко подстриженными волосами, в длинной рубахе-блузе, в залоснившихся брюках без складок, портной казался странно уменьшенным по сравнению с большинством людей. Сначала он осторожно заглянул в комнату из коридора, где раздевался, и, увидев отца, в носках и с сантиметром на шее вышел на середину комнаты. Он еще в коридоре стал оправдываться:
— Я только что узнал, что вы заходили за мной. Я сегодня утром…
Он подробно рассказывал отцу, где он был сегодня.
— Вот сыну надо сшить китель и галифе, — прервал его отец.
— Не надо, — неуверенно возразил Дима.
— Хорошо, хорошо будет, тебе понравится, — сказал отец.
Портной быстро взглянул на Диму.
— Ты встань, — сказал отец.
Дима поднялся. Впервые видел он таких людей. И никогда чужие руки, пусть даже через рубашку и брюки, не трогали его ноги, его бедра, его поясницу, его живот, его грудь. Впервые его измеряли и записывали на бумажку. Под бесстрастно-зорким взглядом портного, под его суетливо-деятельными пальцами Дима чувствовал себя непривычно обнаженным, нескладным и будто разделенным на части. Он впервые узнал, что был еще и таким, каким записывал его на клочок бумажки огрызком карандаша портной.
Через неделю в хромовых сапогах, в галифе, в застегнутом на все пуговицы и крючок стоячего воротника кителе настоящий маленький военный стоял перед Димой в зеркале. Потом он ходил по комнатам, поглядывая на сиявшие золотом капитанские погоны, на ладно округливший его грудь китель, на голубенькие канты галифе, на скрипевшие, как половицы, блестящие сапоги, и видел, что это было хорошо.
— И будешь так ходить в школу, — сказал отец.
— Зачем в школу? — возразил Дима. — Никто так не ходит.
— Хорошо, хорошо будет, не думай, — сказал отец.
— Никто так не ходит, — повторил Дима, прислушиваясь к возникшему в нем беспокойству.
Что-то было не так в том, что он, совсем не капитан, был в форме настоящего капитана. Что-то было не так в том, как смотрели на него родители. Как чужого рассматривала его мама. Непонятно чему улыбался отец.
— Не хочу так идти, — сказал Дима.
— Не выдумывай! Все хорошо, — очень серьезно сказал отец и перестал улыбаться. — Спроси маму.
— Тебе идет форма, Димочка, — сказала мама.
Беспокойство не проходило. Странно было смотреть на себя как бы со стороны. И мама, видел он, смотрела явно не на него, а на форму. Всегда разделявшая его переживания, она сейчас не принимала их. Недавняя улыбка отца была такой же, когда тот, явно рассчитывая вывести его из равновесия, дразнил его невестой. Он ждал их улыбок. Улыбнись они, он тут же снял бы форму и никто не уговорил бы его снова надеть ее. Но родители не улыбались. Они даже перестали смотреть на него, будто находились в комнате одни. Особенно убедителен был вид отца. В расстегнутой на груди нательной рубахе, в галифе и сапогах, такой домашний, отец всегда был близок Диме.
В школу его обычно возили на санях, в тулупе, прикрыв полостью. Глаза смотрели в щель между козырьком шапки и шарфом. Пахло навозом и сеном. В оглоблях стояла, бежала, шевелилась огромными членами оранжево-гнедая лошадь. Мохнатый круп ее дымился и покрывался струйками густеющего инея. Ездил он и с открытым лицом, без тулупа, на облучке. Так было и на этот раз. Руки, ноги, все тело ощущались как всегда, но теперь это были и ощущения необычной упаковки, в которой он находился. Он прошел в раздевалку, снял пальто и шапку.
И сразу понял: е г о у в и д е л и. Смотрели как бы издали, с застывшим в глазах недоумением. И пока он поднимался но лестнице на второй этаж, шел по облепленному школьниками длинному коридору, там, где он проходил, сразу образовывалась тишина. Толкавшие и задиравшие друг друга ребята останавливались как вкопанные и явно не понимали, что происходило. Он шел сквозь это непонимание и нараставшую тишину, вошел в класс, сел на свое место и приготовился к уроку. То, что произошло в коридоре, повторилось в классе. Ребята притихли и все делали машинально. Никогда так дружно не поднимались они при появлении учительницы, никогда так бесшумно не садились за парты. Учительница села за стол, и все стали ждать, когда она, знакомо вскидывая глаза на класс, тоже увидит. По выражению бессознательности, появившемуся на ее лице, все сразу поняли: увидела. Какое-то время она как бы не верила тому, что видела, но тут же будто нечаянно взглянула на Диму еще раз и еще, и ее тонкие губы язвительно изогнулись. С строгим, узким от высокой прически лицом она поднялась из-за стола. Теперь она явно не замечала Диму, и все в классе тоже перестали замечать его.
Так было и на переменах. Иногда чей-то непонимающий взгляд еще останавливался на нем, но остальные не замечали его. Кто-то пробегал мимо, кто-то едва не набегал на него, будто он был пустым местом. Один раз, уворачиваясь друг от друга, какие-то мальчишки, наверное, целую минуту хватались за него, как за какой-нибудь столб. Да что они делают! Разве не видят, что к нему нельзя прикасаться? Ведь он сейчас не он, он хоть и не настоящий капитан,