Самодурка - Елена Ткач
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто владелец мешков? Думай! Ты с ним наверняка встречалась в поезде. Хоть на секунду, хоть мельком… Но тех, с кем ты сталкивалась, по пальцам можно перечесть: проводница, тетка с сумками, Алексей, эти парни… Кто еще? А, тот мужик, который мясом Ларика угощал. Больше никого. Кто из них? А может, кота украли по указанию главаря, которого в поезде и в помине не было? Сотовый телефон сейчас у каждого лавочника… Ну и что, что я ни у кого из них в руках сотового не видела? Может, они его напоказ не хотят выставлять? Они ему доложили: мол, лишний напряг возник — свидетельница, он приказал убрать её — и все! Спи. Утро вечера мудренее…
— Спокойной ночи, Кошка! — пробормотала Надя, медленно опустила на кровать свои ноги-стрелы, прикрыла их одеялом и закрыла глаза.
* * *Звон будильника оборвал её сон. Он был такой необычный, что сев в кровати, она решила: «Пускай опоздаю, но с места не сдвинусь, пока не вспомню все, что было во сне до деталей. Мне кажется, это очень важно.»
Она стала проговаривать вслух: Та-а-ак… Мы куда-то идем по дороге — мама, папа, Володька и я. То ли путешествуем, то ли ещё что — неясно. И оказываемся мы среди развеселого общества: какие-то незнакомцы — мужчины и женщины — пьют, гуляют… Женщины ярко накрашены, в дорогих сверкающих драгоценностях. Я знаю — у них ритуал — перед каждой переменой блюд все участники пиршества поднимаются и выходят из-за стола. Женщины должны полностью обновить макияж и переодеться. Помню, я сижу в какой-то комнатке вроде гримерной, и кто-то кисточкой подкрашивает мне лицо — умываться я не захотела, и новый макияж наносят прямо на старый. Краски кричащие, броские, тени синие до бровей и, кажется, синий тон вроде клоунской маски…
Мне дают надеть длинное платье, по-моему, голубое, ниспадающее до полу мягкими драпирующимися складками. Верх сильно декольтирован, плечи полуоткрыты. Красивое платье… И тут только я замечаю, что Володи нигде нет. Где же он? Наверное, уже сидит за столом. Это страшно меня возмущает: какое безобразие — я тут марафет навожу, волнуюсь, а он без меня пирует!
Ко мне подходит мама и говорит: «Кажется, у нас появился кот.»
Я: «Какой кот?»
Она: «Посмотри…»
И указывает мне кивком на Володю, сидящего за столом и что-то оживленно рассказывающего соседке…
Дальше все во сне обрывалось.
6
— Ну, девоньки, вижу вы во всеоружии — все подкрасились, подрумянились — хоть куда! Есть что показать Европе! Молодцы… А вы, кавалеры, не отставайте. Поглядим, что за гость к нам пожаловал, и себя покажем. Миша, надеюсь, ты не явишься к нему на репетицию в драных шерстянках? Артист Большого театра, фи-и-и… Ну, встали, встали!
Резкие хлопки ладоней Меньшовой и её привычный легкий кивок аккомпаниатору возвестили начало утреннего класса.
Класс Инны Георгиевны Меньшовой, в прошлом известной балерины, а теперь не менее известного педагога-репетитора, славился своим демократизмом. Меньшова старалась уделять внимание всем, ни о ком не забывая и никого не отличая особо — будь то Народный артист или только-только пришедший в театр выпускник училища.
Надя хорошо по себе знала каково это, — когда тебя неделями не замечают, будто такой и на свете нет, не кричат и не указывают на неточности и огрехи… И тогда ты, горюшко горемычное, превращаешься в некую абстракцию, наподобие Кантовой «вещи в себе» или уподобляешься предмету неодушевленному вроде стульчика, что придвинут к роялю… С той только разницей, что стульчик стоит себе на месте, а ты дергаешься у станка или болтаешься на середине…
Вдосталь испытав на себе излюбленные воспитательные методы, бытовавшие в московском балетном училище, и придя в театр, Надя выбрала класс Меньшовой. Та, хоть и куражилась и оттягивалась порою всласть, но была со всеми довольно-таки ровна и дружелюбна, а замечания делать просто обожала сочные, образные и язвительные.
Всюду, за исключением сцены и репетиционных залов, Меньшова пребывала в седом сигаретном дыму, практически ничего не ела, хоть и любила готовить, и при каждом удобном и неудобном случае впивала чашечку крепкого кофе с лимоном. Все подводные течения, что размывали почву под фундаментом здания с квадригой Аполлона, были ей известны в деталях, а многолетняя дружба с известной и влиятельной критикессой позволяла прежде других узнавать как отзываются бури, сотрясавшие стены Большого, в коридорах редакций и кабинетах властей…
Инна Георгиевна принадлежала к старинному дворянскому роду и плебейство во всех его проявлениях чуяла за версту. Кроме того, была она человеком талантливым, а потому держалась весьма независимо и сторонилась любых делегатов, — будь то представители правящего клана или оппозиции, пытавшихся привлечь её на свою сторону и втянуть в междоусобную войну. При этом, её чрезвычайная осведомленность о том, что творится в верхах, служила ей надежным щитом — Меньшову не трогали. Опасались… И подозревали, что множество пикантных подробностей внутренней жизни театра просачивалось во внешний мир именно через нее. Пожалуй, это была её единственная чисто женская слабость…
— А-а-а, Санковская появилась, — улыбнулась она Наде. — Ну что, завершила свое уральское турне? Как там Горячев, старый хрен, не получил из-за тебя второго инфаркта? Уж больно он слаб на молоденьких! Э-э-э, милочка, так не годится — не успела подняться на полупальцы, как уже села на ногу. Будешь оседать на опорной ноге — ущипну. Больно! Так и знай.
Инна Георгиевна подошла к Наде и вонзила ей в ляжку длинный наманикюренный ноготок — этакое острое шильце, весьма ощутимое даже через трико.
— Вот, это тебе в честь приезда! Укол зонтиком! — и она любовно потрепала Надю по щеке. — Соберись, гастролерка, даю два дня, чтобы пришла в форму. А будешь расплываться квашней — прогоню!
— Станочек даю сегодня проще простого, зато на середине отыграюсь — вы у меня попляшете! Василь, не халтурь. Я все вижу… Пожалуйста, фраппе: вперед, в сторону, назад, в сторону, флик-фляк, сели в пятую… два тура и открыли ножку. И все обратно. Это ж для вас все равно что таблица умножения для Альберта Эйнштейна — балую вас, грешница, что детей малых! Так, начали, и-и-и… Миша, не коси подъем на кудепье. После туров приходим точно в пятую. Андрюшенька, дружочек, ты сейчас мне палку сломаешь — эк тебя швыряет! Переборщил, видно, вчера с застольем, — а Рождество, милый, праздник духа, а не желудка. Его сердцем встречать надо. К тому же, мы все-таки народ православный, а из этого следует, что католики празднуют, а у нас самый разгар поста…
Надя автоматически выполняла заданные комбинации и думала о своем. Она уже не сомневалась, что Володя как-то неуловимо переменился: какое-то отчуждение, едва ощутимая раздраженность возникли в нем. А в постели наоборот — давно она не могла припомнить такого порыва!
Да-да, — думала Надя, с ожесточением бросая большие батманы, — его ласки, нервные, взвинченные, доводили его самого до исступления, почти до надрыва… если можно это слово — надрыв — применить к любви… При этом он неотрывно глядел ей в глаза — без смигу — как бы с неким внезапно родившимся изумлением… и она не могла оторваться от этого взгляда. Они вчера любили друг друга глазами, и та сила, которая исходила из глаз, проникала в самую сущность другого, словно пытаясь окутать, опутать и впитать в себя иной сокровенный мир — мир «не я» — подчинить и сделать своим…
Надя почувствовала тогда, что стоит ей отвести взгляд — и её поглотит, раздавит та дикарская сила, которая бунтовала в нем, словно стараясь вырвать её душу из границ женской телесности, изъять, рассмотреть, изучить и… разгрызть, причмокивая от удовольствия! А потом зажмуриться, мурлыча в такт обретенной победе. И зная, что ей грозит, Надя не отводила взгляд она защищалась нежностью, распахнутой ему навстречу улыбкой, — она удерживала его на краю бездны клокочущих в нем желаний, которыми он не мог управлять, которые были ему ещё не подвластны, но загорались в нем, словно прозрачный огонь, светящийся ночью в звериных глазах, — огонь, жаждущий крови…
Этот мужчина, рвущийся порвать условность границ плотской любви, дерзнул зачерпнуть в ней хоть толику духа, ему недоступного, и оттого столь заманчивого и желанного! Его любовь была волхованием, пляской жреца над телом жертвы, заклинанием тайных сил природы, не пускавших его в святая святых. Но жрец был всесилен в телесном своем естестве и бессилен в ином тайном, он позабыл те священные знаки, которые даруют власть над загадкой природы, воплощенной в живой женственности…
… А жертва была хранима.
Да, — улыбнулась про себя Надя, — пожалуй, образ бесноватого языческого жреца тут подходит. Надо это записать, чтоб потом над собой посмеяться… И вообще, пора завести дневник.
— Вышли на середину. Адажио. Встали первые. Санковская, поменяйся с Русовой и встань во вторую линию. Пока в себя не придешь… Не знаю, что там делали с тобой на Урале, но сейчас ты на ногах не стоишь — смотреть страшно! Ну, пожалуйста, начали…