Молчание в октябре - Йенс Грёндаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я встретил Астрид, то был еще слишком молод и любовные приключения мои никак не клеились. У меня все еще кружилась голова при мысли о множестве девичьих лиц на улицах города, и я все еще мог рисовать себе картины будущего, но это головокружение не доставляло мне радости, оно, скорее, вызывало чувство тошноты. Случайные, ярко освещенные, манящие к себе казино оставляли после себя чувство бездомности и отвращения. Я уже устал от шатания и толкотни по ночам в толпе разгоряченных, пьяных людей, в оглушающем шуме и слепящем свете, среди тех, кому было все равно, кто я такой. Устал от стояния где-нибудь в углу в промежутке между танцевальными ритмами, а затем от кружения в танце с еще одной незнакомой девушкой, которая хриплым голосом поверяла мне свои планы на будущее и мечты об отъезде, до тех пор пока конец мелодии снова не разлучал нас — внезапно, толчком, как будто где-то под нами сидел злой ребенок, дергая за ниточки марионеток. Если она потом ночью просыпалась в моей постели, то, значит, приключение продолжалось, и я едва мог вспомнить те миражи, которыми моя похоть наделяла ее юные, чистые черты. Она сонно и с удивлением оглядывалась вокруг, но я не мог угадать, что она читает в моем лице, которое, если ей было интересно, пыталась связать с теми скудными сведениями обо мне, которые я ей сообщил. Она сама казалась мне такой чужой, когда я прижимал ее к себе, повинуясь заведенному ритуалу, раз уж она оказалась здесь. Она была теплой со сна, и я думал, как близки могут быть люди, ничего друг о друге не зная. Я смотрел на ее нагое тело и не помнил, красива ли она, целиком поглощенный созерцанием его особенностей, формы грудей, шрамов на коже, родинок. Тело, которое лежало передо мной, с тем набором генов, которыми наделили эту мою драгоценную ночную принцессу какой-нибудь стекольщик или бухгалтер из предместья и его жена. Я отводил волосы с этого чужого лица, для вида изучая его черты, а она сворачивалась калачиком и рассеянно ласкала меня. Ничего не значащие касания, похожие на язык без слов, не имеющий смысла, всего лишь еще один шажок через бездонность одиночества, который, впрочем, мгновенно забудется.
Около полудня я проснулся со странным ощущением холода и влаги в спине. Малыш намочил мою постель, видимо до смерти напуганный семейной драмой родителей, разыгравшейся прошлой ночью у него на глазах. А теперь, много лет спустя, этот малыш мчится, оседлав свой мотоцикл «Кавасаки», где-то в Сардинии, наверняка без защитного шлема на голове; мимо него проносятся клиперы, пробковые дубы, проходят овечьи стада, а ему и в голову не придет позвонить домой, этому Симону, которого я уже давно привык считать своим сыном.
Темное влажное пятно на простыне было единственным следом, который малыш и его мать оставили после себя. Правда, она, судя по всему, оставила при себе также мои ключи. Я снял постельное белье, чтобы бросить в стирку, и, неся его в ванную, ощущал запах детской мочи и аромат ее духов. Все-таки она нашла время подушиться, прежде чем уйти от своего седоватого мужа. Если прошлым вечером, чуть смущенным жестом протягивая ей ключи, я и подумал о том, что она, пожалуй, из тех женщин, на которых заглядываются на улице, то это была всего лишь мимолетная мысль. Я все еще находился во власти своих собственных переживаний. Ставя мокрый матрас на ребро, я заметил лежащий под кроватью рисунок углем, который обычно висел у меня в изголовье, прикрепленный к стене кнопками. Вероятно, ночью он свалился на пол. Это был набросок птичьего черепа, который Инес однажды подарила мне, задолго до того, как я в последний раз видел ее, следя из окна за ее удаляющейся фигуркой, пока она не пропала из виду в круговерти снежинок, которые ветер кружил причудливыми спиралями.
Я встретил ее снова пару лет спустя, однажды вечером, выходя из кинозала вместе с Астрид. Мы с улыбкой кивнули друг другу в толпе, и Астрид спросила кто она. Я ответил, что это женщина, которую я знал когда-то давно, задолго до нашей с ней встречи. По сути дела, это было правдой. Я, разумеется, рассказывал Астрид о ней, но это было в ту пору, когда мы еще не вполне готовы были откровенно рассказывать друг другу о нашем прошлом. Я не сказал ей, что женщина, которую мы встретили в фойе кинотеатра, — та самая Инес, о которой я говорил ей вскользь и чуть отстраненно, как обычно мужчины рассказывают о женщинах, бывших в их жизни до женитьбы, своим женам. Собственно, я не понимаю, почему не сказал ей об этом. Очевидно, я боялся, что Инес все еще таится где-то в глубине, и, должно быть, думал, что после этой мимолетной встречи ее образ снова всплывет и заставит втайне страдать или предаваться мечтам. Инес была все так же красива и по-прежнему смотрелась экзотичной восточной женщиной, но когда я обернулся к Астрид, чтобы ответить на ее не лишенный любопытства, но отнюдь не инквизиторский вопрос, я ничего не ощутил в глубине моего существа, там, где обычно гнездилась боль. Она была теперь просто женщиной, которую я когда-то любил, в то же время предаваясь иным мечтам и залечивая другие раны.
Я поднял рисунок с пола и стал искать кнопку. Она даже не зафиксировала эскиз, и мой большой палец оставил отпечаток на одной из широких линий, составляющих контур птичьего черепа. Я потер пальцы друг о друга, чтобы избавиться от следов угольной пыли.
За полгода до этого жарким днем в конце лета я зашел в Музей скульптуры, в основном чтобы побыть немного в прохладе. Я думал, что буду там единственным посетителем, но в одном из небольших затененных залов увидел ее. Она стояла спиной ко мне, ее черные волосы были собраны в пучок над длинной узкой шеей. Это был зал римской скульптуры. Вначале она была лишь силуэтом в отдаленном, освещенном солнцем проеме двери в одном из последних залов анфилады, и ее тень черным рисунком отпечаталась на глянцевых изразцах пола. Она была бледна, хотя солнце жгло нещадно целых три месяца подряд. Я остановился, но она, судя по всему, не слышала, как я подошел. На ней было длинное черное платье и черные туфли с массивными каблуками на босых ногах. Это были старомодные, мрачноватого вида туфли с ремешками вокруг щиколоток, которые заставили меня представить себе медленное танго в каком-нибудь довоенном борделе Буэнос-Айреса. Сама ее бледность имела легкий медовый оттенок, и у меня внезапно появилось предчувствие, что я буду касаться ее, что я оставлю отметины своих рук и губ на этой бледной и вместе с тем теплой и удивительно гладкой коже. Она стояла перед бюстом римского императора, или, вернее, тем, что осталось от этого человека с лишенным иллюзий, мрачным лицом, разрушенным временем. Его голова держалась на железной штанге, пропущенной через камень, и казалась отрубленной от тела. Черты лица были почти полностью разрушены, и вместо них, на том месте, где должны были быть нос и губы, на поверхность выступали прожилки и поры камня. Лицо походило на картину, медленно разрушаемую тысячелетиями и исчезающую в безликой вечности мраморной глыбы. Я поделился с девушкой своими наблюдениями, во всяком случае сказал что-то в этом роде, а она обернулась и посмотрела на меня своими большими темными глазами так спокойно, точно узнала знакомого. Казалось, она уже видела меня прежде, хотя на самом деле мы с ней до этого никогда не встречались.
Ее лицо все еще выступает из глубины лет, оно сопровождает меня сквозь все хитросплетения, все завихрения времени, через все то, что произошло за эти годы. Оно выступает как будто на старой, позеленевшей монете, которая выскользнула из моих рук. Оно появляется редко, но неотступно. Иной раз я не могу себе представить ее, а иной раз она является посреди изменчивых картин дня, является среди других лиц, ее лицо, которое я когда-то сжимал ладонями, пытаясь прочесть в нем то, что было для меня загадкой. Ее взгляд утратил для меня свою былую пугающую притягательную силу, словно покрылся патиной, помутнел и поблек в потоке лет, но иногда она снова смотрит на меня, смотрит отстраненным, вопросительным взглядом, в котором читается вопрос, на который невозможно ответить, да теперь уже и ни к чему.
Мы вышли из музея вместе. Мы шли бок о бок в свете заходящего солнца, отбрасывавшего длинные тени на раскаленные стены домов, шли по булыжникам площадей и говорили без устали обо всем, что приходило в голову, и казалось, не было преград тому, о чем можно было бы спросить, что рассказать и что ответить. Мы шли по набережной, через парки, все шли и шли, словно не в силах остановиться, а между тем последние отблески солнца уже отсвечивали на стеклах верхних окон домов, и сумерки просачивались в щели между булыжниками, окутывали травяные лужайки, падали на рябь воды. Бредя наугад, точно сомнамбулы, мы все же под конец дошли до ее дома в переулочке, напротив еврейского кладбища. Мы откладывали то, что, как мы оба понимали, было лишь вопросом времени, говорили теперь уже не столь взахлеб, а с долгими паузами, и лишь смотрели друг на друга так долго, как только могли, оттягивая тот момент, когда нам придется прикоснуться друг к другу там, в ее комнате, с видом на заросшие могилы и покосившиеся надгробные плиты с загадочными для нас письменами.