Иов - Йозеф Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы на другой стороне! — прозвучал тот же голос.
В это мгновение небо на востоке высветилось. Все обернулись в сторону родины, где, казалось, еще лежала ночь, потом снова повернулись в сторону дня и чужбины.
Кто-то затянул песню, все поддержали, и так с песней они тронулись в путь. Не пел только Шемарья. Он думал о своем ближайшем будущем (было у него всего два рубля), о том, что дома наступило утро. Через два часа в доме встанет отец, забормочет молитву, откашляется, прополощет горло, подойдет к чаше, окунет в нее пальцы и начнет кропить водой. Мать станет раздувать самовар. Менухим что-то залепечет навстречу утру, Мирьям начнет вычесывать из своих черных волос застрявшие в них белые пушинки. Все это представилось глазам Шемарьи так отчетливо, как никогда не представлялось, когда он еще был дома, сам будучи частью родного утра. Он почти не слышал песни, только ноги его улавливали ритм и держали шаг.
Час спустя он увидел первый чужой город, голубой дымок из аккуратных труб, человека с желтой повязкой на рукаве, который встретил прибывших. Часы на башне пробили шесть раз.
Шесть раз пробили и настенные часы Зингера. Мендл встал, прополоскал горло, откашлялся, пробормотал молитву, Двойра уже стояла у очага и раздувала самовар, Менухим лепетал что-то непонятное в своем углу, Мирьям причесывалась перед ослепшим зеркалом. Потом Двойра прихлебывала горячий чай, все еще стоя у очага.
— Где-то сейчас Шемарья? — проговорила она вдруг, и все подумали о нем.
— Бог поможет ему! — сказал Мендл Зингер. Так начался день.
Так начинались и следующие дни, пустые, убогие дни. «Дом без детей, — подумала Двойра. — Всех я их родила, всех выкормила грудью, и ветер унес их в разные стороны». Она оглянулась на Мирьям, она редко видела дочь дома.
Один Менухим матери оставался. Он всегда тянул к ней руки, когда она проходила мимо его угла. А когда она его целовала, он искал ее грудь, словно грудной ребенок. С упреком думала она о благодати, которая не торопилась исполниться, и она сомневалась, что доживет до того дня, когда Менухим будет здоров.
Дом смолкал, как только умолкали голоса обучающихся мальчиков. Дом молчал и был мрачен. Снова пришла зима. Керосин экономили. Спать ложились рано. С благодарностью погружались они в благосклонную ночь. Время от времени приходили вести от Ионы. Он служил в Пскове, был в обычном своем добром здравии, с начальством ладил.
Так пробегали годы.
VI
Однажды в полдень бабьего лета в дом Мендла Зингера вошел чужеземец. Двери и окна были открыты настежь. Черные сытые мухи неподвижно сидели на залитых жарким солнцем стенах, монотонное пение учеников тихо струилось из открытых окон в белый от жары переулок. Заметив неожиданно возникшего на пороге дома незнакомца, они умолкли. Двойра поднялась со скамейки. С другой стороны переулка уже бежала Мирьям, крепко прижимая к себе слабое тельце Менухима. Мендл Зингер подошел к незнакомцу и внимательно оглядел его. Это был необыкновенный человек. На нем была огромная широкополая черная шляпа, светлые широкие штаны и крепкие желтые сапоги, поверх его ярко-зеленой рубашки развевался нестерпимо красный галстук. Не двигаясь с места, он произнес что-то на непонятном языке, наверное, поздоровался. Похоже было, что во рту он держал вишню. Из карманов пиджака торчали зеленые стебли травы. Гладкая, непомерно длинная верхняя губа медленно поднялась, будто занавесь, и открыла крепкие желтые зубы, похожие на лошадиные. Дети засмеялись, и Мендл Зингер тоже улыбнулся. Незнакомец вытащил сложенное вдоль письмо и прочитал адрес и фамилию Зингера на своем странном языке, отчего все снова засмеялись.
— Америка! — произнес наконец незнакомец и передал письмо Мендлу Зингеру. Догадка осенила Мендла, и радостью засветилось лицо его.
— Шемарья, — проговорил он. Он отослал своих учеников, махнув рукой, так прогоняют мух. Они выбежали из дома. Чужестранец сел. Двойра поставила на стол чай, конфеты и лимонад. Мендл вскрыл письмо. Двойра и Мирьям тоже присели. И Зингер стал читать:
«Дорогой наш отец, милая мама, дорогая Мирьям и добрый мой Менухим!
Я не обращаюсь к Ионе, который сейчас находится в армии. Прошу вас не посылать ему прямо это письмо, а то у него будет куча неприятностей, если узнают, что он переписывается с братом, который дезертир. Поэтому я так долго молчал и не писал вам по почте, пока не выдался случай послать вам это письмо с моим добрым другом Маком. Он всех вас знает по моим рассказам, но не сможет сказать вам даже пару слов, потому что не только он сам американец, но даже его родители уже родились в Америке, к тому же он не еврей. Хотя он лучше, чем десять евреев. А теперь я начну свой рассказ с самого начала и до сего дня. Когда я перешел границу, так мне нечего было кушать, и в кармане я имел всего два рубля, но я подумал себе, что Бог мне поможет. От Триестской пароходной компании пришел на границу человек в форменной фуражке, чтобы нас забрать с собой. Нас было двенадцать человек, и у тех одиннадцати у всех были деньги, и они купили себе фальшивые паспорта и билеты на пароход, и агент компании отвез их к поезду. Я тоже пошел с ними, потому что подумал себе, что это не повредит. Пойду, думаю, на всякий случай, посмотрю, как это едут в Америку. И вот остаюсь я один вместе с агентом, и он удивляется, отчего это я не еду тоже.
„У меня нет ни копейки“, — говорю я агенту. Он тут спрашивает, умею ли я читать. „Немножко, — говорю я, — но это все, что я могу“.
Ну что ж, чтобы долго вас не задерживать, этот человек нашел-таки для меня работу. Какую, спросите вы? В дни, когда прибывают дезертиры, я должен был ходить на границу забирать их, покупать для них всякую всячину и уговаривать, чтоб ехали в Америку, потому что это земля обетованная. Well. Я начинаю работать и даю пятьдесят процентов со своего заработка агенту, потому что я только младший агент. Он носит вышитую золотом форменную фуражку, а у меня есть только нарукавная повязка. Проходит два месяца, и я говорю ему, что хочу иметь шестьдесят процентов, иначе я бросаю работу. Он дает шестьдесят. Короче говоря, я знакомлюсь у своего хозяина с хорошей девушкой, имя ее Вега, и теперь она ваша невестка. Ее отец дал мне немного денег, чтобы я мог начать свое дело, а у меня все не идет из головы, как те одиннадцать отправились в Америку, а я остался здесь один. Ну так что, я говорю Веге: до свидания, в пароходах я кое-что понимаю, это ж по моей части, и еду себе в Америку. И вот я здесь, два месяца назад сюда приехала Вега, мы поженились и очень счастливы. Мак имеет наши фотокарточки. На первых порах я пришивал пуговицы к штанам, потом гладил их, а потом только стал вшивать подкладку в рукава и чуть было не стал портным, как все евреи в Америке. Но тут на одной экскурсии на Лонг-Айленд я познакомился с Маком, прямо у форта Лафайетт. Когда вы уже будете здесь, я покажу вам это место. С этого времени я начал работать с ним вместе, имели кое-какой гешефт. А теперь занялись страхованием. Я страхую евреев, а он — ирландцев, кроме того, я уже застраховал пару христиан. Мак передаст вам от меня десять долларов, купите себе на них кое-что в дорогу. Потому что я скоро пришлю вам, даст Бог, билеты на пароход.
Обнимаю и целую вас всех
Ваш сын Шемарья (здесь я зовусь Сэм)».Когда Мендл Зингер кончил читать письмо, в комнате наступила гулкая тишина. Она смешалась с тишиной знойного летнего дня, и всем членам семьи показалось, что они слышат голос блудного сына. Нет, с ними говорил сам Шемарья, там, в далекой-далекой Америке, где сейчас, наверное, была ночь, а может быть, утро. На какое-то время все забыли про сидящего здесь же Мака. Далекий Шемарья как будто заслонил его, он исчез, как исчезает посыльный, отдав письмо. Тут американец сам напомнил о себе. Он встал и сунул руку в карман штанов, как это делает фокусник, когда собирается проделать свой лучший фокус. Он вытащил бумажник, достал из него десять долларов и фотографии, на одной из которых был изображен Шемарья, сидящий с женой своей Вегой на скамейке в парке, а на другой — он один в купальном костюме на пляже, единственное и дорогое лицо среди десятка чужих лиц и тел, теперь уже не Шемарья, а Сэм. Деньги и карточки чужестранец передал Двойре, перед этим он внимательно оглядел их всех, как бы проверяя, кто из них заслуживает большего доверия. Двойра скомкала банкноту в одной руке, а другой положила фотокарточки на стол рядом с письмом. Пока она все это проделывала, все молчали. Наконец Мендл Зингер ткнул указательным пальцем в один снимок и произнес:
— Это Шемарья!
— Шемарья! — повторили остальные, и даже Менухим, который теперь уже был выше стола, громко загукал и обратил робкий взгляд косых своих глаз на фотокарточки.
И вдруг Мендлу Зингеру показалось, что чужестранец уже больше не незнакомый, чужой человек и что сам он понимает этот его странный язык.