Бухарские миражи - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я читал, – сказал Рубин недоуменно. – Только не пойму, о чем вы?
– А не спешите, мы довольно мчались, – ответствовал Юренев нарочито медленно и долил чая в пиалы. – Образ этот, наблюдение, верней, – очень уместно для сегодняшнего времени, когда все жрут, и снова хватают, и опять воруют, даже прожевать не успевают как следует, разве что чавкают по возможности негромко, чтобы внимание к себе не привлечь. В этом смысле замечательно точно вставлено про Чичикова в статье. Только раньше этого, батенька, с самой тройкой чисто гоголевское преображение произошло. Страшное и колдовское, если хотите.
Юренев сидел выпрямившись, высоко возвышаясь над столом, кисти рук его с длинными пальцами, загорелые, а может просто старческой желтизной отливающие, ровно лежали на клеёнке, неподвижное и мятое худое лицо озарялось очень живыми серыми глазами. Он вот так и лечит, должно быть, подумал Рубин, и попробуй не поверить ему.
– Превратилась эта тройка российская, страну влекущая с неодолимой силой и очарованием скорости, – в тройку особого совещания! ОСО! Слышали, небось, такое?
– Разумеется, – хрипло отозвался Рубин.
– И конечно же, как при всяком нечистом преображении, расплодилась эта тройка на всю страну. Сотни миллионов жутких лагерных лет она дала десяткам миллионов людей. Размах вы слышите?! Жизнь человеческая умещалась на клочке бумаги папиросной, из которой и цигарку не свернуть. И текст простейший: слушали – там фамилия, постановили – там срок. Вот в какую тройку обратилась гоголевская знаменитая и всю Русь за собой поволокла. И мы летели, упоенные и зачарованные. А когда опомнились и страшно стало, то поздно уже – мчимся по инерции. Предрешено было России самоубийство такое, и давно его готовили наши деды и прадеды. Наши, заметьте, – коренные российские. Запрягали-запрягали – и понеслись.
Остановившиеся, застывшие глаза старика смотрели мимо Рубина сквозь стену и оттуда медленно вернулись, обретя опять усмешливость и теплоту.
– И вот тут-то, – сказал он, – когда все с ума посходили, то обезумевшей империи понадобились для ведения ее безумного хозяйства… понадобились… – Юренев щёлкнул пальцами, ища слово.
– рачительные рабовладельцы, – подсказал Рубин осторожно.
– Совершенно так, – согласился Юренев и тут же спохватился: – Нет! Рачительные надсмотрщики! Потому что тоже из рабов, что самое страшное.
– У древних евреев даже такое проклятие было, – торопливо согласился Рубин, – самое свирепое проклятие, хуже пожелания оспы, чумы и саранчи – чтоб вы были рабами у рабов.
– Это красиво и точно, – одобрил Юренев, – обожаю точные слова. Все-то вы меня к евреям толкаете, а я к ним сам перехожу. Пожалуйста: рачительные рабы-управляющие, рабы-распорядители, рабы-надзиратели. Об одном и том же говорим. Тут вот и появились ваши левинсоны и френкели. И вам тут нечего стыдиться, а нам вину свою – грех перекладывать. Потому что у нормальной великой нации свои должны быть способные, энергичные и жестокие подлецы-служаки. Только мы своих поубивали, – сказал Юренев со вздохом, и Рубин было засмеялся, но сообразил, что собеседник очень серьёзно об этом говорит, без капли иронии. Рубин закурил, и старик долгим взглядом проводил тающее кольцо дыма.
– Ещё в гражданскую войну мы начали самоубийство, а там и дальше понеслись свой лучший семенной фонд уничтожать, – продолжал он медленно, – крупные личности оттуда только и берутся. Душители тоже в том числе. Из способных, из энергичных, из породистых. Забили всех: дворянство, офицерство, купечество, духовенство, крестьянство лучшее… Интеллигенцию всякую – из них тоже такая крупная мразь получается, что не приведи Господи, это мы уж из немецкого опыта больше знаем. Собственное генеалогическое дерево подрубила матушка-Россия почти под корень, самые плодоносящие ветви безошибочно порушила. Геноцид был в чистом виде, да ещё с отбором лучших пород. Так откуда же взяться тогда крупным людям? Поколения теперь нужны, чтобы племя восстановить, скотоводы – и те знают это отлично. Так что евреи просто пустоты наши заполнили, за что ни вам стыда, ни нам чести. Тоже не Бог весть какие пришли, кстати сказать. Просто средний рост гвардейским стал в этом стаде, где только карлики уцелевали, а со средним ростом вообще у вас богаче. А для чего все это было? Во имя чего? Исключительно из-за гордыни вековой, право слово. А кончится когда? Один Бог это знает, неисповедимы пути Его.
Это было сказано с трагической истовостью; Рубин ожидал, что Юренев перекрестится сейчас, но старик молча принялся прихлёбывать чай, и Рубин прерывать молчание не решался. Юренев прищурился вдруг и засмеялся негромко.
– К нашей теме, – сказал он. – Году в пятидесятом, если не ошибаюсь, появился у нас на зоне еврей с целым букетом статей разных. А одно из обвинений, представьте, – юдофобство, антисемитизм, разжигание национальной розни, оскорбление национального чувства, ущемление прав, уж я не помню, как там формулируется точно. Это в разгар травли евреев по всей стране. Мы-то уже знали, доходили до нас слухи исправно. Он нам о себе рассказывал – мы с хохоту помирали. Донос на него кто-то наклепал на работе, по торговому их ведомству, а в доносе – вот про эти ущемления. Да. Так ему следователь говорит: за что же вы их так, голубчик, ненавидите, я и сам их, признаться, не терплю, но уж так, до преступления законности, разве можно? Что же вы их так, гражданин голубчик…
Тут Юренев затрясся, сморщился, заплакал от смеха, стал вытирать глаза платком-тряпицей, и сквозь платок уже до Рубина донеслось:
– Голубчик – это фамилия его, Исаак Семёнович Голубчик, только записан русским, а следователь поёт ему, разливается: за что же вы их так не любите, что ущемляете их достоинство? Я и сам, признаться… не могу.
– Знаете, много мы смеялись на зоне, – разом остыв, спокойно сказал Юренев. – Изумлялись многому Свихнувшееся все бытие наше было. До сих пор ещё дивные истории мне от гостей перепадают. Вот про то же самое ОСО возьмите. Проезжий мне один рассказывал, из университета вашего в Москве. И достоверность полная, вот ведь в чем кошмар, простите мне нагнетание атмосферы.
И Юренев замолк, снова мимо Рубина глядя куда-то остановившимися и померкшими глазами. Да он ещё и устал, вдруг догадался Рубин, лучше завтра зайти, бессовестно это долгое сидение у старика.
– Нет, я не устал, – сказал Юренев, словно услышав. – Сейчас вам расскажу. Отчего-то покрасочней изложить захотелось, вас порадовать. Вот послушайте ещё про Русь-тройку. А как Брюсов советовал под неё кидаться, помните? А Блок? С присущим ему изяществом – тоже ведь не против был и других звал совместно. А она взяла и взбесилась. Не ожидали они, конечно. Впрочем, я-то вам про пятьдесят шестой расскажу, когда остановились и стали раны считать.
Рубин тогда же записал эту историю в блокнот – как только вышел со двора медресе, на скамье возле какого-то дома, и по записи все восстанавливалось легко. Но про Бруни не было пока ничего. Был, значит, второй блокнот, надо ещё искать. А пока – история из первого.
В пятьдесят шестом это было: молодым юристам поручили дела по реабилитации сидевших и погибших. Душа от поручения такого поет и играет, и, наткнувшись в одной из первых же папок на чистейшую туфту, они решили долгого почтового пути не ждать, а позвонить вдове расстрелянного учёного. В папке был протокол допроса в одну страницу – признавался человек, что диверсант, вредитель и шпион сразу четырёх держав, и сопутствующие бумаги: постановление о расстреле и расписка, что приговор привёден в исполнение. Адрес погибшего был в ордере на арест (с пометкой об исполнении в тот же день), а телефон они узнали без труда. Было часов двенадцать дня, трубку взяла женщина, которая была как раз той самой, судя по фамилии, вдовой.
– Вам скоро придёт по почте справка о полной реабилитации вашего мужа, – сказал торжественно и сочувственно один из парней, – а мы спешим сказать вам, что ваш муж ни в чем не был повинен.
– А в чём его обвиняли? – голос женщины сделался тревожен.
– В шпионаже, диверсии, в чём только не обвиняли, а всё вранье, – сказал юный доброжелатель.
– Это когда? – недоумённо и испуганно спросила женщина, – Я что-то не понимаю вас. Когда его обвиняли?
– Как когда? – растерялся начинающий деятель прокуратуры. – Тогда ещё, в те годы, в тридцать восьмом.
– Он мне ничего не говорил, – сказала женщина.
– Так и не мог он вам сказать, – объяснили ей терпеливо. – Как же он мог? Уже не мог, к несчастью.
– Почему к несчастью? – опять взволнованно спросила женщина.
– Так ведь нет вашего мужа, правда? – осторожно спросил парень, а приятелям пальцем возле виска досадливо покрутил: нарвались, мол, сумасшедшей баба оказалась.