Бухарские миражи - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В каморке оказалось неожиданно просторно и уютно – тем уютом хорошо обжитого помещения, когда лишнего нет ничего, хотя видно, что живут со вкусом к жизни. Сразу слева от двери, очень странное и неожиданное здесь, стояло белое пианино. От него отгороженная маленьким стеллажом, туго набитым книгами, виднелась узкая кровать с железными спинками. Суконное одеяло не полностью закрывало жидкий тюфячок. Груду керамических обломков дивной красоты и какие-то древние посудины и подносы разглядел Рубин уже позже, ибо навстречу из-за стола поднялся, большую лупу для чтения на книгу положив, очень высокий и тощий старик с чистым сухим лицом. В ярком свете низко висевшей лампочки без абажура не видна была густая сетка морщин, вмиг объявившихся, когда он снова сел. Длинные цепкие пальцы, сильное рукопожатие, спокойный прямой взгляд больших выцветших глаз. Женщине Юренев поцеловал руку, низко склонившись к ней.
– Про вас, Сергей Николаевич, я уже всю дорогу рассказывала, а вот Илья Аронович Рубин, мне его очень рекомендовали из Москвы друзья, – это было произнесено тоном начинающего экскурсовода.
– Польщён вниманием, – сказал Юренев улыбчиво. – По каким делам в наши края наведались?
– Я журналист, – ответил Рубин, продолжая исподволь озираться и не совсем понимая, зачем он сюда припёрся. Ещё мерзкое было очень настроение.
– А – сказал старик одобрительно. – Хорошая специальность. Древнейшая. А что освещаете?
– О науке я пишу, – сдержанно ответил Рубин.
– Обширная область, – вежливо кивнул Юренев. – На классиков только надо чаще опираться. Опираетесь?
Рубин недоуменно посмотрел на старика: он то ли улыбался гостю, то ли плотоядно щерился.
– Я имел в виду, что классиков цитировать полезно, – пояснил Юренев уже с явной издёвкой. – Кашу Марксом не испортишь, как говорится.
– Калом бурите? – грубо ответил Рубин старой студенческой шуткой, чуть не задохнувшись от нахлынувшей злости. Ну и плевать, подумал он. Судья нашёлся. Сморчок замшелый.
Юренев поощрительно и очень молодо захохотал.
– Правильно, – сказал он. – Молодец. Нечего всякому хрычу оскорблять гостя прямо с порога. Не серчайте. Я соскучился по хорошему разговору. В самом деле, о чем пишете?
Что-то было располагающее в его тоне и в нем самом. В улыбке, что ли? Рубин сам не заметил, как стал рассказывать о недавно умершем физиологе Бернштейне, с которым хорошо знаком был и которого боготворил со всем пылом человека, ещё нуждавшегося в учителе-мудреце.
Рубин рассказывал об учёном, лет за пятнадцать до Норберта Винера вышедшем на идеи кибернетики. Но идеи эти оказались никому не интересны, а коллеги вскоре начали травить Бернштейна, отовсюду его выгнали в пятидесятом году, но тут домой к нему толпой потекли ученики, возникла поразительная, чисто отечественная ситуация: сидел в своей квартире отовсюду изгнанный, ошельмованный, преданный казённой анафеме человек, а к нему в очередь записывались на часовой разговор десятки молодых учёных из невообразимо разных областей науки. Уже его идеи разворовывались, как водится, шли по рукам, присваивались другими, растворяясь до неузнаваемости во множестве чужих экспериментов, а старик только посмеивался в ответ на возмущение друзей и почитателей, ничуть его не разделяя, – какая разница, кто автор, если идея зажила полнокровной жизнью.
– Как я его понимаю! – хмыкнул Юренев.
Приведшая Рубина женщина азартно раскрыла рот, спеша вмешаться и тоже что-то рассказать, но Юренев быстро глянул на неё, и та умолкла, с обожанием на него глядя.
Рубин вспомнил, как ездил поговорить к одному маститому академику, и академик замечательную фразу назидательно тогда произнёс:
– Утверждать, что обратную связь в нервной системе открыл не я, а Бернштейн, – значит подрывать приоритет отечественной науки.
– Замечательно, в самом деле, – одобрил Юренев. – А Бернштейн ваш – он еврей, естественно?
– Право, не знаю, – ответил Рубин, чуть насторожившись от тона, каким это было сказано. – В том-то и дело, что академик расширительно говорил. Как истинно русский человек, он вообще никого другого на нюх не переносил. А Бернштейн – из обрусевших немцев, кажется.
– А в пятидесятом его, значит, не как космополита костили? – спросил Юренев живо.
– Нет, – сказал Рубин. – В чистом виде за научные идеи. Там даже одна аспирантка выступила, девочка наивная, и говорит: зря вы Николая Александровича так ругаете, ошибка это, он ведь не еврей.
– Да, святая простота, – усмешливо согласился Юренев. – Как это тогда говорили: чтоб не прослыть антисемитом, зови жида космополитом.
Снова он это как-то сочно сказал, и Рубин вскользь заметил, на проверку:
– Аппетитно вы это произносите. Со вкусом.
Юренев остро и быстро глянул на него и, помолчав мгновение, сказал мягко:
– Болеете все-таки племенной болезнью. В юдофобстве так и жаждете любого заподозрить, правда?
– Есть немного, – осторожно ответил Рубин.
– И у меня немного есть, если хотите начистоту, – просто сказал Юренев и улыбнулся так открыто и хорошо, что Рубин тоже улыбнулся в ответ.
– Знаете, – сказал Юренев медленно, словно нащупывая тропку к пониманию, – приходилось вам ведь слышать или читать о латышских стрелках, охранявших революцию и её вождей? Приходилось?
– Конечно, – ответил Рубин с готовностью. – Очень знакомая цепочка. Сейчас вы упомянёте украинцев, самых страшных охранников и конвоиров в лагерях у нас и у немцев.
– Верно, – Юреневу явно нравилось несогласное взаимопонимание. Глаза его блестели острым задором. – А теперь скажите-ка мне, при вашей осведомлённости, кою с радостью наблюдаю и одобряю – к украинцам нет ли у вас на основе читанного и слышанного – нет ли и по сей день некоего живого чувства? Которого сами вы, скорее всего, стесняетесь?
– Есть, – признался Рубин. – И действительно, стыжусь его и прячу, но есть.
– Так откуда же у меня может быть филосемитизм? – грозно и твёрдо спросил Юренев, и на стенку перестал спиной облокачиваться, выпрямил свой худой торс и сверху вниз на Рубина посмотрел. – Если бы я даже меньше знал о еврействе превеликого множества чекистов, то стоило прибыть в Вятлаг по этапу, и встречал меня там Ной Абрамович Левинсон, мерзкий не только сам по себе, но всю мерзость режима своим убогим самодовольством и тупой категоричностью воплощавший. А когда закуривал он, между прочим, то золотой портсигар с рубинами вынимал – отобрал у какого-то из высланных…
Вдруг Юренев прервал свой грозный монолог и засмеялся, с некоторым то ли смущением, то ли лукавством глядя на Рубина, сидевшего напрягшись. Но был Рубин готов к внезапному разговору нараспашку.
– Попался старик, – сказал Юренев, звучно высморкавшись в большую цветастую тряпку, бывший шейный платок или косынку, ловко добытую им из-под подушки длинной худой рукой.
– У латыша был этот портсигар изъят, – объяснил он Рубину, – многим тысячам тогда судьбу сломали после счастливого слияния с семьёй народов.
И снова засмеялся, что-то вспомнив.
– Для вас точнёхонько история, – объяснил он. – Как-то раз у нас в бараке спор завёлся, какой нации в лагерях больше сидит. Кто-то первый сказал, что русских, конечно, ему грамотно объяснили, что считать надо в отношении к общему количеству людей этой нации в стране; тогда решили было, что грузин больше, очень их много шло в пятьдесят втором. Но согласились единогласно, что евреев все же больше всех. И тут с соседних нар пожилой украинец угрюмо голос подаёт: это, говорит, такая нация, всюду она пролезет и своих протащит. Ах, как хорошо мы все смеялись! Очень от сердца он сказал, с истовостью, нарочно так не получится.
Юренев задохнулся и закашлял трудным глубоким кашлем слабогрудого человека. Отпил какого-то отвара или настоя из пиалы, аккуратно прикрытой марлей, снова марлю заботливо расправил.
– Тяжко очень было? – глупо спросил Рубин, кляня себя за вырвавшийся плоский вопрос.
– А-а, – махнул рукой Юренев – даже не рукой скорей махнул, а длинными пальцами пошевелил презрительно. – Всяко бывало. Унизительно это было очень. Унижение широчайший спектр имеет, батенька. Голод – он ведь очень унизителен, упаси вас Бог это узнать. И труд бессмысленный, и болезни, и бессилие – унизительны. Это, может быть, посильнее, чем собственно неволя.
– А вера помогла вам? – снова Рубин ужаснулся своему вопросу, так не к месту и бесцеремонно он звучал, но Юренев очень оживился. И сбоку от Рубина – где тихо-тихо сидела провожатая – негромкий послышался фыркающий смешок.
– Вы, наверно, это вот заметили? – спросил Юренев, оборачиваясь к висевшему у изголовья кровати прямоугольнику размером с икону, аккуратно завешенному марлей. Впрочем, в углу над кроватью висела ещё маленькая икона Сергия Радонежского в медном окладе. – Мне не только вера помогала, но ещё заклятие некое. Я его вроде индусов непрестанно повторял и повторяю нынче в трудную минуту, только содержание русское.