Восьмой дневник - Игорь Губерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И ещё об одном зэке непременно надо вспомнить – о корейце Михаиле Киме. Норильск ведь в некоем строительном смысле – родственник Венеции: в обоих городах дома стоят на сваях. Только в Венеции это стволы огромных лиственниц (единственное дерево, которое крепчает в воде), а в Норильске это бетонные сваи, которые вгоняют в вечную мерзлоту. Ибо сама мерзлота – опора ненадёжная, она от потепления ползёт, фундамент большого здания не может опереться на неё, поэтому идея зэка Кима была просто гениальной. Он, кстати, и вознаграждён был по-царски: ему было позволено ходить без конвоя. (Государственная премия и всякие награды были ещё далеко впереди.) Но даже при наличии свай мерзлоту надо было охранять от подвижки, поэтому в самом низу всех зданий в Норильске проделаны большие (и весьма уродливые) дыры – чтобы мерзлота всё время обдувалась свежим воздухом. И ещё ходят специальные люди, проверяя состояние этой капризной основы, а в подъездах висят уникальные таблички: «Берегите мерзлоту!» Тут хорошо бы написать роскошную фразу: «Всё это вихрем пронеслось в моей памяти, едва лишь я вступил на землю Норильска». Нет, к сожалению, не пронеслось, я всё это позднее прочитал. А что касается личных впечатлений, то они, честно сказать, ужасны. Где бы вы ни были – в России, в Европе ли, если вам предлагают показать Старый город (сознательно пишу с большой буквы), то это непременно красивые здания старой или даже древней постройки, прихотливо разбитые парки, всякие архитектурные изыски. И в Норильске есть пространство, именуемое старым городом, и острое ощущение вчерашнего концлагеря мгновенно поражает вашу душу от вида этих мелких и обветшавших строений несомненно тогдашнего происхождения – всякие ремонтные мастерские и прочие технологические службы. Разве что нет поблизости бараков, только их незримое присутствие сразу дополняет общую картину. Всё-таки мне кажется, что люди не должны здесь жить подолгу. Да тем более что и сегодня Норильск занимает первое место в России по загазованности, ядовитости своей атмосферы. Это зона явного экологического бедствия: даже на тридцать километров вокруг – техногенная пустыня, мёртвые деревья и убитая отравленным воздухом растительность тундры. А у людей – несчётное количество болезней от веществ, которые выбрасывают трубы комбината. Недаром тут и короче на десять лет средняя продолжительность жизни. Дикие холода, свирепые ветра и метели, долгая темнота полярной ночи – нет, по-моему, тут надо работать вахтовым способом: месяца три-четыре, ну полгода, а потом – заслуженная и оплаченная передышка в нормальном для человека климате. Я вспомнил слова великого полярного путешественника Роальда Амундсена – он ведь побывал на обоих полюсах планеты, он совершил кругосветное путешествие севернее Полярного круга и сказал простые слова: «Человек не может и не должен жить в холоде». Только тут же я себя и опровергну: норильчане очень любят свой город, им гордятся и к нему как-то душевно привязаны. У меня на выступлении было много народа, и это был один из лучших моих концертов за все гастроли: искренне смеющиеся, слышащие слово люди. И на пьянке после выступления я не услышал ни единой жалобной ноты в разговоре о городе. Это какой-то очень подлинный местный патриотизм (хоть и не очень-то люблю это слово, замызганное пакостными златоустами). И явно не удвоенная зарплата причина этой преданности городу в далёком заполярье. Уникальность своего существования – высокая основа многих загадок человеческого бытия, и любовь к Норильску – из их числа. Как и весь, возможно, удивительный патриотизм российский, как бы ни пытались всякие мыслители его опошлить. Только очень грустно стало мне, когда я обнаружил, что в музее города почти нет ничего о тех, кто давно уже погиб на давнем истребительном строительстве. Нет, есть в Норильске место, именуемое норильской Голгофой – тут на месте старого городского кладбища стоят несколько сооружений в память мученической смерти нескольких сотен тысяч рабов, но музей-то, он ведь непременно должен эту горестную память сохранять! Мне сказали, как бы соглашаясь, что в день памяти политзаключённых здесь открывают специальную экспозицию, но люди ходят ведь в музей и в остальные дни в году. И снова мне это напомнило такую же картину почитай по всей России: ни к чему тревожить нервы посреди сегодняшнего благополучного покоя. Впрочем, не моё это, по сути, дело, только город, на костях построенный, обязан вспоминать об этом. Потому хотя бы, что любая сохраняемая память очень-очень благотворна и целительна.
Как только впадаю в пафос, что-то изнутри меня толкает: охолонь, остановись, ты иностранец и заезжий фраер, лучше что-нибудь приятное из той поездки вспомни.
Немедля вспомню, с лёгкостью и удовольствием. В первый мой приезд в Вятку мне там было так хорошо и интересно, что я и в этот раз не сомневался: город меня чем-нибудь одарит. И нисколько не ошибся. В антракте выступления, когда я надписывал вятичам книги, подошёл (постояв в очереди) какой-то незнакомый человек и молча положил мне на стол небольшой томик. Я поблагодарил его, не посмотрев на подношение (графоманы часто дарят свои книги), а принеся его к себе в гримёрную, сунул в пакет, оставив до гостиницы. Как же намокли мои глаза, когда я рассмотрел эту книгу! И как же я ругал себя за то, что хамский сукин сын и сразу же не среагировал на совершенно уникальный дар. Это была книжка ручной работы, изданная в единственном экземпляре, под названием «Сентиментальное путешествие Мироныча в Вятку». На изумительного качества плотной желтоватой бумаге, красной тушью каллиграфическим почерком там была переписана та главка из моей последней книжки, где я излагал свои впечатления о городе. А ещё было много моих стишков и лёгкие рисунки пастелью – виды Вятки. Если к этому ещё прибавить с большим вкусом сделанную обложку – тонкая дерюжка на картоне, – то в руках у меня было чистое произведение искусства. Позади, по счастью, значились координаты автора, и, возвратившись, я с ним сразу же связался. Евгений Мусохранов оказался преподавателем экономики в Вятском университете, но настолько увлёкся книгами ручной выделки, что уже подумывает бросить работу. На это удивительное ремесло он запал душой и сердцем года три всего назад, но уже сделал около сотни книг и поучаствовал во многих международных выставках. Искусствоведы только цокают языком, рассматривая его причудливые работы. Интересный у него принцип отбора авторов: под мастерское его перо (а между прочим – перья школьные, случайно сохранившиеся в доме) попадает только то, что тронуло его душевно. И я тайно возгордился, авторские имена услышав: Лермонтов, Бернард Шоу, Хармс и Зощенко. А ещё он пишет своим немыслимо изысканным почерком трёхтомную историю его семьи – чтобы потомок через сотню лет с ней ознакомился и нить времён почувствовал. Я думаю, что Гутенберг одобрил бы такое рукоделие. А я всё время этой книжкой хвастаюсь, настырно тыча её всем гостям на каждой пьянке.
Кратким было моё гостевание в городе и неразрывно было связано с книгами. Сунули сперва мне томик, из которого узнал я, что под полюбившейся мне Вяткой пролегает с незапамятных времен разветвлённая сеть подземных ходов. Полностью назначение этих обложенных кирпичом переходов неизвестно даже краеведам. Ну, тоннель от женского монастыря к мужскому даже мне понятен, только я бы лично где-нибудь на полпути вывел наружу лесенку и там соорудил часовенку – приют для подкидышей. Понятен и подземный переход аж под рекой – чтоб можно было в тыл ударить осадившему город врагу. Но остальные (часть из них уже осыпалась от времени) – сплошная тайна тайная. А если к этому ещё прибавить сотни мифов и легенд о закопанных под Вяткой кладах… словом, это счастье, что свои азартные подростковые годы я провёл не в Вятке: давно лежал бы я, засыпанный нечаянным обвалом в каком-нибудь из этих подземелий.
А потом досталась мне книжонка о военнопленных гитлеровской армии – их тут было тысяч тридцать, и прекрасно им жилось в сравнении с российскими сынами, тут же рядом в лагерях сидевшими. О них когда-то лично позаботился отец народов, усатый палач, дороживший международным мнением. Да, да, ещё первого июля сорок первого года (катилась по всем фронтам и отступала Красная армия) вышло «Постановление о военнопленных», где предписывалось кормить их по норме тыловых частей Красной армии и точно так же обслуживать по медицинской части. Это «Положение» активно и назойливо сообщалось во все органы мировой печати, убийца миллионов ревностно заботился о гуманности своего облика. Речь шла не только о еде, но о самой атмосфере заключения. Не было у пленных вермахта одежды унизительно однотипной – солдаты сохраняли обмундирование своё, а офицерам даже разрешались знаки отличия и холодное оружие. И на работу офицеры выходили только по собственному желанию. И вдруг наткнулся я на мелкий факт, который в часовой столбняк меня поверг, и сигарет за этот час я выкурил почти что пачку. В одном из отделений лагеря работал в госпитале пленный военврач по имени Конрад Лоренц. Тот самый основатель науки этологии, получивший в начале семидесятых Нобелевскую премию за «исследования социального поведения животных». Он, по счастью, выжил, а в его книгах часто попадаются наблюдения, почерпнутые из лагерной жизни. А сидел я, машинально запаляя одну сигарету о другую, потому что живо вдруг вообразил, сколько учёных его уровня (да пусть и пониже) лежат в земле великих советских строек. Мне как-то приятель дал на посмотрение довольно редкую книгу (маленького тиража) – «Репрессированные геологи». Там приводились краткие сведения о шестистах (приблизительно) геологах, прошедших через сталинские лагеря. Часть из них выжила, а остальные – даже не всегда известно, где погибли. Я сидел и думал о вполне реальном горестном и праведном мероприятии: вот если бы о физиках, врачах и химиках, биологах и всяческих гуманитариях такие собирались книги их коллегами – какой великий поминальник о далеко не худших россиянах вышел бы в России! И ещё понятно зримо стало бы, откуда нынешний упадок…