Призраки истории - Сергей Баймухаметов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Абрам и Мария Брауде
Но история моя будет неполной, если я снова не вернусь в девятнадцатый год и не расскажу про двух людей, появившихся тогда в Петропавловске. Это — муж и жена Брауде. Абрам — выпускник Мюнхенского коммерческого училища и Московского финансового института. Мария — недоучившаяся студентка Сорбонны, то бишь Парижского университета. В общем, образованные московские обыватели среди революции, войны и разрухи — растерянные, ничего не понимающие, да еще с годовалым сыном на руках. А тут предлагают работу, паек, и к тому же возможность уехать из Москвы куда подальше. Так они, со штабом Пятой армии и с ребенком на руках, доехали до Иркутска… Для моего рассказа важно то, что они состояли при штабе армии, служили в продовольственной комиссии. А значит, вполне могли бывать в усадьбе моего деда, в двухэтажном доме с каменным низом и деревянным верхом, типичном для уездных городов. Да просто не могли не бывать там по делам службы! Наверно, видели деда, интересовались: фигура-то колоритная. И если так, то что они думали, глядя друг на друга: несостоявшийся коммерсант, недоучившаяся парижская студентка и восьмидесятилетний казахский феодал? Мы этого не узнаем никогда.
Абрам Борисович Брауде и Мария Александровна Брауде тоже дожили до преклонных лет и умерли в Москве, в тесной двухкомнатной квартире, окруженные внучками, на руках у единственного сына Анатолия, того самого, который в пеленках проделал вместе с Пятой армией путь до Байкала.
Их судьбы через десятилетия переплелись с судьбой казахского старца, потому что моя жена Маша — урожденная Брауде и наша дочь Дина — правнучка тех самых Брауде и того самого Баймагамбета. Можно представить, как мы с Машей удивились, когда установили, что деды наши встречались в Петропавловске в 1919 году…
Неисповедимы пути твои, Господи!..
История состоит из имен
В моем очерке очень много имен. Но тому есть свое объяснение.
Как-то позвонил мне приятель и спросил, правда ли, что Целинограду вернули старое название — Акмола. (Сейчас — Астана.) И верно ли, что в переводе это — Белые могилы? Какое-то странное название для города…
Я согласился: звучит странно. Но потом спохватился: это для него, русского человека, москвича, странно. И для меня — казаха советских времен. А вот для моего отца и деда — вполне естественно. Это сейчас мы все одинаковые — что в Москве, что в Кустанае, что в Жмеринке. А еще в начале века люди были разные, потому что разным было сознание.
Для русского, латыша или молдаванина любое упоминание о кладбище связано со страхом, чертовщиной, призраками. Как говорится, не дай Бог ночью мимо проходить. А вот казахский человек начала века, не говоря уже о временах более отдаленных, если ночь заставала его в пути, сворачивал к ближайшему кладбищу и устраивал постель среди могильников-мазаров. И во всем мире не было для него более безопасного места, потому что он находился здесь под защитой аруахов — духов предков.
В культе предков, в почитании духа предков до нас дошла сторона, скажем так, чисто идеальная. По-средневековому романтично и поэтично звучит на русском языке казахское заклинание: «Духи предков, в бою поддержите меня!» Но при этом осталось непереведенным одно малопоэтическое слово, одна деталь. Но она-то как раз и передает суть национального, родового сознания казахов: «Духи предков, в бою поддержите меня под мышки!» То есть дух, аруах, был для казаха чем-то почти материальным. На том стоит родовое сознание. Для него как бы нет истории, нет прошлого. Все рядом, все близко. Все предки так или иначе участвуют в жизни человека. И вообще, в родовом космосе человек как бы не умирает: он живет в предках и будет жить в потомках точно так же, как предки и потомки сейчас живут в нем.
Отсюда — феномен родовой памяти. Отсюда — феноменальная подробность истории.
Мы, шестеро братьев, с детства знали, Каракесеков в восемнадцатом поколении. Просто знали, и все. От отца, от стариков. И не задумывались, откуда и что означает сия арифметическая точность? Кто их считал, если письменности-то не было?.. Но вот вышло в свет репринтное издание запрещенных в двадцатые годы «Материалов к истории киргиз-казакского (до 1936 года казахи назывались казаками. — С. Б.) народа». Нашел я там свою родословную, которая заканчивалась на моем отце, и начал считать: семнадцать поколений, ни больше и ни меньше.
Эта малопонятная современному человеку точность — ключ ко многому. Только в детстве мы верили рассказам отца, что герой эпоса «Кобланды-батыр» жил на самом деле, как и другие герои богатырских сказаний. А когда выросли, нам в институтах «объяснили», что это фольклор… Но вот я просматриваю родословную Кыпчаков и вижу: основатель рода — Каракыпчак Кобланды-батыр. А в конце страницы сноска: жил тогда-то и тогда-то… Никаких «фольклорных героев» и «собирательных образов». Все в точности сохранила народная память. А письменные источники начала века лишь подтвердили то, что народ знал изустно.
Но родовая память уходит, как только появляется письменность. Она сделала все, что могла: сохранила прошлое в родословных, в красочной оболочке эпосов и сказаний, чтобы легче было запомнить. А теперь ответственность за историю народа как бы перекладывается на другие плечи.
Однако письменность таит в себе и опасности.
Вообще история в современном истолковании состоит из событий. Из цепи событий. А что более всего западает в память и в первую очередь отражается в письменных источниках? Конечно же, катаклизмы, кровавые деяния, войны. Все остальное — мельком. Столетия мира, когда люди просто жили, укладываются в одну строку хроники, а то и вовсе пропускаются.
А у народов, поздно обретших письменность, история состоит не только из событий, но еще — из имен. Каждый казах обязан был знать как минимум семь поколений предков. Подобно деревянному каркасу, скрепляющему войлочное пространство юрты, изустные родословные таблицы скрепляют, соединяют пространство минувших времен. И потому для казахов не было в океане минувшего зияющих пустот — каждое десятилетие отмечено именем того или иного предка, который в эту эпоху просто жил, пас барашков, дрался с врагами и пил кумыс с друзьями.
С этой точки зрения история бесписьменных народов в чем-то, наверно, была подробнее, нежели история, запечатленная в хрониках. Родовая память хранила все, даже если отдельный человек что-то и забывал. Он мог намеренно умалчивать о том или ином событии, но вычеркнуть того или иного предка из родословной не мог — это было не в его власти.
История же письменная как бы отдавалась в руки одного человека — того, кто пишет. Не говоря уже об идеологических установках, своих в каждую эпоху, хроникер следует за главным событием, у него — основной сюжет. Для родового сознания полный перечень имен предков был самоцелью и законом. А человеку пишущему скучно излагать на десятках страниц, кто и от кого родился и кто, в свою очередь, родился от детей тех детей. Если бы «Илиада» или Библия изначально были письменными, мы, вполне возможно, не имели бы сейчас разветвленного родословного древа Ноя, Сима, Хама, Иафета, Авраама и Сары и всех двенадцати колен Израилевых, а также полного перечня кораблей, а также имен и характеристик ахейских героев, кроме Ахилла, Агамемнона и некоторых других, основных. Многочисленные пра-пра-правнуки и внучатые племянники все время «путаются» под ногами летописца-хроникера, «мешают» ему, поскольку не участвуют в главком событии, сюжете.
В итоге мы получаем не разветвленное древо-жизнь того или иного времени, а некую обструганную конструкцию. Каковой является и мой очерк, поскольку я не пишу историю рода, которая, кроме нас, никому не интересна, а тоже преследую некий сюжет, связанный с загадочным поступком моего деда в девятнадцатом году. А также с историей красного кресла.
Судьба красного кресла
В Петропавловске, в Северо-Казахстанском областном музее, на втором этаже, среди стеклянных витрин, как в сверкающей оправе, стоит один из тамошних ценных экспонатов — диковинное красное кресло. Оно сделано неизвестным искуснейшим мастером из дымчато-палевых, причудливо изогнутых рогов тура. И ножки, и подлокотники, и спинка. А само сиденье — круглое, обтянутое красным бархатом с кистями.
Почти каждый раз, приезжая на родину, я захожу в музей и сажусь на минуту-другую в то кресло. Если хранительница новая, то ужасается, поскольку внушено же, что музейный экспонат — нечто хрупкое, на что и дышать боязно. Но я успокаиваю смотрительниц, говорю, что мы с братьями такие баталии в кресле устраивали, что летели клочки по закоулочкам, а креслу хоть бы что. Да, наверно, не только мы с Эликом и Женисом, но и старшие наши братья тоже. А может быть, и отец Элика, высоконачальственный мой дядя Ураз Малькеич с младшим братом Галижаном тоже изволили на нем скакать и прыгать? И кто знает, может и сам Мальгаждар кувыркался на нем в своем детстве, которое пришлось как раз на половину XIX века. А креслу и износу нет…