Призраки истории - Сергей Баймухаметов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что должен сделать вождь перед смертью, чтобы сохранилось то, чему он отдал жизнь? Тем более в такое критическое время, каким безусловно был 1922 год. Правильно — назначить преемника. Ибо раскол и борьба за власть чреваты гибелью его революционного дела. А что Ленин делает вместо этого? Вчитаемся. Вот он дает характеристики четырем основным партийным деятелям того времени. Своим преемникам.
Троцкий — «чрезмерно хватающий самоуверенностью». Соратники прекрасно поняли, что так Ленин намекает на вождизм Троцкого, на то, что он открыто и откровенно ставил всех ниже себя. Не считая только Ленина. Но сейчас Ленин неизлечимо болен. Так что вождь — один.
Сталин — «слишком груб… сосредоточил в своих руках необъятную власть, и я не уверен, сумеет ли он всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью».
Бухарин — его «теоретические воззрения очень с большими сомнениями могут быть отнесены к вполне марксистским».
Ничего себе обвиненьице — не марксист!
Пятаков — «слишком увлекающийся администрированием… чтобы на него можно было положиться в серьезном политическом вопросе».
Мало того, Ленин предложил сместить Сталина с поста генсека и «назначить на это место другого человека». Можно представить, какая бы началась свара, какая борьба. Естественно, на пост генсека претендовали бы только оставшиеся трое. Но ведь Ленин каждому из них дал такую характеристику, что любо-дорого! Никакого компромата не надо, современным языком говоря…
Если вы это называете «предотвращением раскола», то я тогда не знаю, что назвать провокацией раскола…
Но почему? Брался ли он диктовать письмо, действительно озабоченный угрозой раскола? Действительно хотел предупредить? А вышло то, что вышло… Почему?
Очевидно, что Ленин чувствовал себя оскорбленным. Он привел этих людей к власти в самой большой стране мира, а они его отстранили, заперли в Горках. Да, болезнь, да, тяжелое состояние. Но ведь все дело — в отношении. А отношение такое, как будто он для них уже не существует! Они уже не считаются с ним. Сталин уже хамит его жене! Куда дальше, куда гнуснее?
И невольно, из подсознания, выходит письмо, способное только разжечь страсти и стравить вчерашних соратников друг с другом.
А может, не из подсознания, а вполне сознательно, рассчитанно? Сознательная месть соратникам?
Но свары не получилось. Соратники к тому времени сильно изменились. Вокруг Сталина сплотилась серая партийная масса, которая с тяжкой ненавистью смотрела на умствования Троцкого и Бухарина. А Зиновьев и Каменев всегда были готовы отдать Троцкого на съедение, они были одним озабочены: сохранить нынешние барские условия своей жизни.
Также вполне возможно, что соратники прочитали и просчитали подсознательную или сознательную провокационную суть письма, с которым обратился к ним смертельно больной вожак. И решили это письмо на съезде не оглашать. И вообще — спрятали его от народа почти на тридцать пять лет. Вышло оно из небытия только после XX съезда КПСС, в 1956 году…
В общем, месть не состоялась. Но для нас, для миллионов советских людей, это уже не имело никакого значения.
А если опять победим?!
Вождь революции умирает сразу после того, как революция побеждает. Больше он революции не нужен. Не нужен соратникам, у которых свои цели и задачи, не нужен партийцам среднего и низшего звена, которые устали от лишений, непрерывных дискуссий и т. д., которые хотят наконец хорошо пожить. «За что боролись!?»
И уж тем более никому он не нужен в позднейшие советские времена. Да, вождя возводят на постаменты, учат детей, заклинают и клянутся его именем. Но всякое серьезное изучение, распространение его наследия, напоминание о нем современных правителей раздражает.
Все это прекрасно знали мы с Сашей Егоруниным в 1980 году. Саша, ныне заместитель главного редактора «Московской правды», работал тогда в «Литературной России» редактором отдела публицистики, а я был его заместителем. И задумали мы с ним к 110-летнему юбилею вождя опубликовать неизвестные воспоминания о нем, взятые из газет, вышедших буквально на следующий день после смерти Ленина. Так сказать, живые, горячие слова. И рядом с ними — коротенькие записки самого Ленина, в которых он просил тех или иных начальников позаботиться о здоровье стенографистки, пайке уборщицы, больном ребенке дворничихи и тому подобное.
С этих страниц Ленин представал не просто как «самый человечный человек» — по терминологии тех лет, — но и обыкновенным мужиком, таким демократическим, свойским без сюсюканья и панибратства. А самое главное — воочию возникала атмосфера того времени! Например, посланцы Южного фронта, приехавшие в Москву за деньгами и патронами, почему-то знали в Москве только один телефон — Ленина. Созвонились, встретились, поговорили. Ленин отправил их к Петровскому, в банк. А там матрос не пускает: мол, звони вначале Петровскому, а если телефона не знаешь, то, значит, и нечего тут делать. Мужики совсем отчаялись. И тут одного из них, кажется, Осипьяна, осенило. «А позвони-ка ты к Ленину! — предложил он своему напарнику. — У Ленина-то должен быть телефон Петровского». Сказано — сделано. И вот уже Ленин кричит им из Кремля: «Сейчас, сейчас, товарищи, вот уже бумажку нашел!»
Тогда, на фоне анекдотического культа личности Брежнева, но совсем не анекдотического партийно-чиновного хамства, высокомерия, полной недоступности любого мелкого царька для народа, — это был прямой вызов власти. Прямое обвинение.
Ничего удивительного, что напечатать это нам не позволили.
Вдумайтесь: в юбилейный номер газеты о Ленине не «пропускаются» записки, написанные самим Лениным!
Вроде бы — полный абсурд. Но я хорошо помню, что мы с Сашей не хохотали, не впадали в сарказм. А приняли запрет как нечто естественное, как норму. И больше бы удивились, если б записки Ленина разрешили напечатать.
Кстати, Саша был тогда не просто редактором отдела, но еще и секретарем партийной организации.
В шестидесятые-семидесятые годы интеллигенция и народ не просто сотворили из Ленина идеал честности, скромности, подлинной демократичности вождя — в пику тогдашним «партийным боровам», — но и пребывали в убеждении, что есть праведный, ленинский(!), настоящий(!) коммунизм, искаженный Сталиным и нынешними гадами-начальниками. В те годы в массах очень популярен был анекдот о том, как Ленин на один день появляется в Москве и, увидев все, кричит Дзержинскому: «Батенька, уходим в подполье и все начинаем сначала!»
Однако о росте самосознания общества, о возникновении с годами критического взгляда уже на сами идеи вождя свидетельствует более поздний и вроде бы абсолютно схожий по сюжету анекдот… но совсем с другим финалом! Итак, члены Политбюро, ища выход из кризиса в стране (уже тогда все понимали, что экономика социализма идет в тупик!), тоже решили все начать заново: распределили роли, назначили сроки захвата Зимнего, почты, телеграфа… Но самый старый из них, вроде бы действительный участник штурма Зимнего, латышский стрелок Арвид Янович Пельше вдруг спрашивает: «Товарищи члены Политбюро! А что будем делать, если опять победим?»
История запрета, подобная нашей, конечно, не исключение. Но немало историй, как через цензуру проходило такое, что потом у понимающих волосы на голове шевелились… Десятки мифов-легенд бродят по коридорам редакций, отделов к внукам переходя, а как было на самом деле — неизвестно.
Скажем, нескольким поколениям был известен очерк в «Комсомолке» о трудной судьбе негра-безработного в США, о его убогой… двухкомнатной квартире и пустом… холодильнике! Это печаталось в те времена, когда слова «отдельная квартира» и «холодильник» для советского человека звучали примерно так же, как нынче «мерседес».
Или — рассказы об арестантской жизни Анджелы Дэвис. Я сам читал в наших газетах, что ей по ночам не дает спать писк мышей в соседней камере, а по утрам подают остывший кофе. Ужас! Такого издевательства над заключенными советская действительность и представить не могла!
Памятны многим и репортажи Валентина Зорина из Америки, в которых показывались тысячные демонстрации, подходящие к Белому дому с требованием отставки президента Никсона и немедленного прекращения войны во Вьетнаме. Все правильно, я тоже в своем Петропавловске могу свободно выйти на площадь перед обкомом и сказать: «Долой Никсона!» И мне за такой поступок ничего не будет… Это не я придумал, такой остроумный, это анекдот…
Что это было? Дуболомность и усталость цензуры, наше полное идеологическое затмение в мозгах, искренняя медвежья услуга власти, тщательно рассчитанный кукиш в кармане и беспросветный цинизм? Или и то, и другое, и третье — вместе?