Площадь отсчета - Мария Правда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Фиглярство, — бормотал Трубецкой, — глупость…»
В этот момент он неожиданно почувствовал жгучую боль в темени — плохо подпиленная шпага при переламывании ударила его по голове. Он вскрикнул и чуть было не упал лицом вниз, но его под мышки подхватили и подняли. Все было кончено. В ушах звенело. Сергей Петрович потрогал темя — волоса были мокры.
— Господа, нет ли платка? — как можно спокойнее попросил он. Кто–то подал ему платок, и он прижал его к ссадине. Стало темнее — пламя костров с трудом справлялось с таким количеством тряпок — ярко рдели пуговицы, ордена, золотые нити в горящих аксельбантах. Кто–то кричал, бранился.
— Вот вам ордена, кои мы кровью своей заслужили в боях за отечество… Нате, жгите, палачи! — это, кажется, был Якубович, который и тут нашел повод поораторствовать. Какие дешевые слова. Какая глупость общая происходит… Им раздали арестантские халаты на смену сорванным мундирам. Это было, разумеется, символическим жестом — ночь стояла теплая, и они в камзолах отнюдь не мерзли. Но начали одеваться. Как нарочно, высоким достались короткие халаты, маленьким — длинные, и в толпе арестантов снова началось неуместное веселье. Особенно хорош оказался Якубович, явившийся на шельмование в треуголке и огромных ботфортах. Халат не доходил ему и до колен. Кто–то кривлялся и делал непристойные жесты. Ротмистр Лунин успел помочиться в костер, что тоже сопровождалось взрывом хохота, но Трубецкой уже перешел грань наигранного веселья. Кровоточащая ссадина на голове так и пекла, хотелось пить и подташнивало. Да и виселица прямо над головой с каждой минутой все четче вырисовывалась на фоне светлеющего неба…
ПЕТРОПАВЛОВСКАЯ КРЕПОСТЬ, 13 ИЮЛЯ 1826 ГОДА, НОЧЬ
Инженер Матушкин сходил с ума от волнения. Все складывалось неправильно. За день до этого виселица чин чином была собрана в городской тюрьме; долго устраивали, сверяли размеры с чертежом. Наконец собрали в лучшем виде: две опоры и перекладину с пятью большими нарочно изготовленными в кузнечной мастерской железными кольцами. Собрали, поставили, испытали веревки. К каждой веревке для пробы привязали по восьмипудовому мешку. Держали. Несколько раз переделывали петли — когда смазали салом, узлы затягивались прекрасно. Затем после многих волнений вызваны были три ломовых извозчика из мясницких лавок, и на них, тщательно увязав каждую опору отдельно и перекладину отдельно, повезли. Все было хорошо и вовремя. И тут на тебе: когда Матушкин, запыхавшись, к полуночи прискакал в крепость, где опоры уже врыли и яма с помостом была почти готова, выяснилось, что перекладины–то и нет. Послали узнавать на заставу — не видели. Ни телеги, ни лошади, ничего. Ломовик бесследно растворился в ночном городе. Бросились устраивать новую перекладину, вязали веревки прямо на брус. Привязали, но за отсутствием колец веревки были коротки. Матушкин был весь в поту. Яма, доски — все было рассчитано на определенную длину веревок. Да еще и с помостом напутали — застревал. «Господи, Боже мой, Пресвятая Богородица, — бормотал он, мечась среди солдат, мешая им работать. — Время–то, время!»
Кто–то догадался принесть школьные скамьи из Морского коммерческого училища неподалеку. Скамьи притащили, поставили на помост. Все не так, все косо–криво. Что ж это будет? А дополнительная тяжесть скамеек нарушит плавное пожатие пружины. Будет грохот, безобразие. Все не так!
В своих метаниях Матушкин не заметил, как прошла церемония с шельмованием, покашливал только, когда ветер наносил омерзительную гарь костров. Барабаны били все время, потом павловцы начали играть разные марши. Светало. Он не видел ничего. Он не был готов…
…Все было не так, как он себе это мыслил. Из каких романтических книжек взял Кондратий Федорович свои представления о смертной казни, каковую мыслил он церемониею жертвоприношения на алтарь отечества, он не помнил. Но все было неверно, хотя поначалу вполне похоже. Отец Петр исповедовал его, плакал и принял от него для передачи Наташе медальон бронзовый и крест. Потом он писал письмо Наташе — долго писал, весь вечер. Отрывался лишь, чтобы помолиться, съел кусок булки, запил водою из кувшина и снова писал. «Друг мой, как спасительно быть христианином!» — искренне признался он, и так хорошо лились слова, лишь под конец чистый источник в его душе понемногу иссяк, он принялся передавать ненужные совсем приветы и поклоны родне, а под конец добавил: «У меня тут осталось 535 рублей асе. Может вернут тебе». Ему самому не понравилось так закончить, но звали одеваться, пришел солдат с оковами, начал их прилаживать, и переделать письмо уже не было никакой возможности. Он подумал, что так и на протяжении всей жизни своей делал все как бы на пробу, начерно, дабы переписать и сделать правильно потом, вот как письмо это, как стихи свои, которые, раз написав, неинтересно было перерабатывать — так и в печать шли несовершенными. И сейчас, в важнейшую минуту свою, он все намеревался переделывать, совершенствовать, да так и остался с черновиком.
Он побрился, причесался, застегнул доверху черный сюртук, в котором поехал когда–то из дому в Зимний. Длинную ножную цепь привычно подвязал белым носовым платком к поясу. Все было хорошо. К душе прислушался. Душа покойна была. Он боялся, пожалуй, лишь физических судорог, которыми душа рано или поздно начнет сопротивляться расставанию с телом. Он боялся, что не сможет их сдержать.
Их повели. Он поймал себя на том, что его внимание рассеивают товарищи его несчастья. Ему хотелось погибнуть одному. Присутствие еще четырех человек в связке мешало ему. Особенно этот молоденький поручик Бестужев — Рюмин, который во весь путь жаловался и плакал. Его утешал высокий полноватый Муравьев, он взялся тоже увещевать из Евангелия, но это отнимало у него силы. И Пестель, белый как полотно, мрачный, молчаливый, тоже раздражал его, мешал сосредоточению. Они шли по кронверку маленькими шажками скованных ног, томительно долго.
— Скорее бы, — умолял кого–то встрепанный Каховский, — ох, скорее бы!
Сначала их завели в церковь, где уже был отец Петр и снова напутствовал, но Кондратий Федорович уже так сладко наговорился с ним в тишине камеры, что прилюдные благословения были излишни. Пестелю предложили привести лютеранского пастора, но он охотно подошел к руке протопопа.
— Я не вашей веры, — сказал он, — но благословите, отче!
— Мне все равно, какой вы веры, — тихо отвечал Мысловский, — Бог един….
Это было хорошо и правильно, но Кондратий Федорович снова и снова чувствовал, что уходит внимание и что ему по–прежнему хочется остаться одному, один на один со своей смертью. Когда вывели из церкви, уже светало, и теперь было видно, что с виселицей еще не готово. Их посадили на траву, его рядом с Пестелем, Муравьева рядом с Бестужевым, Каховский, закрыв лицо руками, сидел в стороне и не хотел целовать крест. Павловский полк продолжал играть марши. Сквозь истошное визжание полковых флейт доносилась ругань под виселицей. Было там уже все начальство — от последнего лейтенанта до губернатора Кутузова. Все они спорили и подгоняли офицерика в инженерной форме, который никак не мог наладить какую–то важную деталь помоста. Крики отвлекали. Рылеев начал молиться, дабы обрести прежнее спокойствие, но уже не мог. Ему было плохо, тошно, желудок свело узлами до боли. Он боялся, что, когда поднимут, не сможет идти. Пестель, напротив, будто бы успокоился и как–то доверительно, по–товарищески, наклонился к нему.
— Никогда мы не отвращали чела своего от воинской смерти, — заметил он, — уж могли бы, кажется, нас и расстрелять!
Рылеев кивнул — виселица была на деле гораздо отвратительнее, нежели он представлял. Но говорят, что сие быстро — теряешь сознание. Хоть бы так! Ему стало легче. Он смотрел внимательно на солдат, на инженера, на толстого багрового Кутузова и думал о том, что ведь и солдатик умрет, и инженер умрет, и Кутузов умрет, просто все они чуть более долгое время будут суетиться, вот как сейчас: есть, пить, метаться, чтобы как–то продлевать свою жизнь, и бессмысленно, потому как закончится совершенно тем же. Одного только Мысловского было жалко.
— Сейчас будет гонец с помилованием, господа, — округлив глаза, шептал священник, — видите, они нарочно затягивают время… Они ждут!
Кондратий Федорович встретился глазами с Пестелем — полковник чуть заметно покачал головой. Ну что ж, на то он и священник, чтобы верить в лучший исход. Но ничего такого не будет. Будет все совершенно как всегда.
Наконец забил барабан. Они кое–как встали, построились и пошли вслед за пятью полицейскими, которые четко шагали, выставив перед собою обнаженные шпаги. С осужденными шел Мысловский — ему пришлось вести под руку Бестужева — Рюмина, который был на грани обморока и не мог идти сам. На помосте построились насупротив пяти полицейских. Кондратий заметил, как у того, кто пришелся против него, мелко тряслась нижняя челюсть.