После бури. Книга первая - СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я, Леночка, читаю газеты, только и всего.
— Нет-нет,— вдруг вскочила она с табуретки,— нет-нет, ты, Боренька, виноват нынче! Клянусь — виноват: ты же ничего не объяснил Петру Николаевичу! Я тебя просила объяснить ему все, мы так и договаривались, прежде чем пойти сюда, а ты не объяснил ничего! Да как же так? Ведь это же вовсе не выдумка и не каприз какой-нибудь, что хотя бы один, хотя бы только один человек на всем свете должен услышать наше объяснение! Ведь я же тебе предлагала, Боренька: «Ну давай объясним себя кому-нибудь из твоих знакомых, я согласна!», но ты сказал: «Нет! Кому-нибудь из моих — не хочу! Лучше — кому-нибудь из твоих!» А мне действительно это надо, надо, надо! Мы ведь и так ото всего отказались — от венчания, от гостей, от чьих-нибудь поздравлений, только вот это платьице, вот эта косынка и вот это посещение Петра Николаевича — больше ничего! Всему остальному бракосочетательному и свадебному категорический отказ и запрет! Я тебе признаюсь, Боренька, я была так счастлива, так счастлива, что именно к Петру Николаевичу мы пришли сегодня объяснить о себе все, да как бы даже и не самим между собой объясняться в любви! Ведь у нас же с тобой, Боренька, еще и не было объяснения, правда? Не было же? Все-все уже было, а объяснения нет! И что же? Вот мы пришли и о чем только не говорим, бог знает о чем только не говорим, но ради чего мы пришли — о том ни слова! Да ведь мы так и уйдем, ни слова не сказавши, — разве можно? Нельзя, нельзя, нельзя! И раз так, буду говорить я! Я сама! Мы на чем прервались-то? А вот, Боренька сказал: «Ты моя жена!» Ну, а дальше-то? Дальше я вас спрошу, Петр Николаевич: может быть любовь без чувств? Может или не может? Отвечайте?!
Корнилов пожал плечами, хотел сказать, что «разное случается», но Леночка такая была серьезная, а в то же время почти что плачущая, она откуда-то из-за лифчика, должно быть, достала носовой платочек и готова была вытереть им глазки.
И Корнилов сказал, решился:
— Нет, не может, Леночка! Не может быть любви без чувства!
— А-а-а! Вот как, вот как вы говорите, Петр Николаевич! А вот может быть, может быть любовь без чувства, говорю я вам! Да-да — может! Потому что ради любви должно быть отвергнуто все что угодно — даже чувство! Тем более что чувство нынче словно калека какая-нибудь, словно сыпнотифозный какой-нибудь или дизентерийный больной — оно хилое, оно — слабое, оно само по себе и существовать-то не может, а только подлаживаясь под какое-нибудь дурацкое умозаключение, под какую-нибудь подлую философию, под какое-нибудь мерзкое мировоззрение! И прав, тысячу раз прав Боренька, когда отрицает и ненавидит философии, а вместе с ними и чувства — они же день и ночь валяются в одной постели. Я уже и сама, своим умом давно прокляла философии, но только не знала, что же мне делать с чувствами? Оказывается, вот что — туда же их, в ту же самую свалку, к стенке, в расход! Вот как объяснил мне Боренька и мое истинное счастье, что я его встретила, что поняла его, поняла, что ради любви все можно выбросить на свалку, от всего освободиться! А вы, Петр Николаевич, вот вы признайтесь — ведь философии из вас делают чурбана, может быть, сделали уже, и вы любить не можете, вы только философствуете, вы против этого зла человеческого устоять не можете! Устоять может один только Боренька, ну, а если устоит он, значит, устою и я! Я и Боренька поняли, догадались, что в отрицании любых чувств и состоит самое высокое чувство, конечно, так! Отшельники-то, они когда-то это понимали и уходили в пещеры! От кого они уходили? Вы, может быть, думаете, от людей? Ну да, наверное, от них, но еще прежде того — от своих же собственных чувств, которые были им как проказа, как наваждение! В этом, в отрицании чувств, только и осталась нынче маленькая такая, крохотная такая возможность любви, других возможностей больше нет! И не будет никогда! Все другие-то, большие-то, огромные-то возможности — вот такие,— Леночка широко размахнула руки и даже на цыпочки приподнялась, даже вытянула сколько могла шею вверх,— вот такие, они уже давно бывшие! А в настоящем они заплеваны, загажены, их попросту больше нет! А кто поверит в это самое крохотное,— Леночка показала что-то в своей маленькой, потрескавшейся и огрубевшей от черной работы ладошке,— кто в это крохотное поверит — он кто?! Не знаете, Петр Николаевич, кто он — такой человек? Не знаете и не узнаете никогда, если я вам этого не скажу! Он смелый, вот он какой! Безумству храбрых поем мы песни, поем — самые храбрые из храбрых! Мы — это я и Боренька, вы это поняли, Петр Николаевич?! Не смейте смеяться! Улыбаться — не смейте! Это так серьезно, что вы слова не имеете права вымолвить, вы только можете остаться один и думать, думать. Честно думать. До конца честно! От вас большей честности никогда и никто не требовал и не потребует, чем я сейчас от вас требую! — И тут Леночка подошла к дверям и прислонилась к дверному косяку и тихо, строго сказала: — Все-таки я могу требовать, да! Мы ведь были очень близкими людьми. Очень близкими, когда я приходила к вам на улицу Льва Толстого дом семнадцать, а вы были нэпманом. В дом бывшей «Тетеринской торговли». Могу я или не могу — требовать?
— Можешь, Леночка! — подтвердил Корнилов, а Бурый Философ сказал:
— Да, Петр Николаевич, вот еще что: не упоминайте ни при каких обстоятельствах мое присутствие при той драке. Ну, в которой вас ранили и даже чуть не убили. Могу я об этом... ну, не то чтобы требовать, а по крайней мере просить?
— Можете, — согласился Корнилов. — Можете.
— А тогда — договорились. До свидания. У нас к вам, собственно, все. Молодец, Елена, молодец: все сразу поставила на свои места! А еще говорят: женский ум! Да женскому уму иногда, оказывается, цены нет!
Леночка в это время была уже по ту сторону порога, оттуда она сияла личиком с двумя белыми кудряшками на лбу...
Борис Яковлевич, енчмениадец, пожал Корнилову руку, но еще задержался, еще сказал:
— Я знаю вашего следователя, и я хочу вас предупредить: будьте с ним осторожны.
— Что вы имеете в виду?
— Народник. Из тех, которым не пролетарские гимны петь, не «замучен тяжелой неволей», а всякие там «калинки, калинки мои...». Он за калинки интересов мирового пролетариата нисколько не пожалеет, а еще — за девичьи хороводы и за свадебные дикие обряды, уж это конечно! Он и в нэпе видит утверждение всего этого хлама, он — мужик, он кулак и стоит за нэп на вечные времена. Он — за разлагающее влияние нэпа и за мужицкий индивидуализм. А по натуре — он безмозглый почвенник. У него одни только темные привычки, больше ничего!
— Так хорошо вы знаете моего следователя?
— Издалека. Хорошо я знаю другого Уполномоченного — Промысловой Кооперации. Вы и с ним тоже имеете дело и вот на него можете положиться! Тоже из мужиков, но без предрассудков.
Корнилов готов был продолжить разговор с Борисом Яковлевичем, но тот уже переступил порог,— там, за порогом, его ведь ждала Леночка.
У нее было такое счастливое выражение лица, у Леночки, как будто только что кто-то из них кого-то спас — она спасла Бореньку или Боренька спас ее от какой-то огромной опасности.
А в окно Корнилов увидел еще, как Леночка оправила на себе платьице, какими быстрыми и легкими движениями. Человек, у которого что-то осталось на душе, какое-то недоумение, так не сделал бы, не смог. Потом Леночка, пугаясь своей нежности, скрывая ее, прижалась к Бореньке, взяла его под руку, и они ушли, скрылись за углом соседней избы.
Они ушли, Корнилов вздохнул, стал ходить туда-сюда по избе.
Каким-то образом Бурый Философ оказался причастным к делу Корнилова, он знал УПК и, что совсем некстати, УУР он тоже знал.
И при первой же встрече счел необходимым дать Корнилову рекомендации: УУР нужно опасаться, на УПК можно надеяться.
Как и в чем можно надеяться на УПК — непонятно, но Боренька прав в том, что своего следователя Корнилову нужно опасаться«Еще бы не нужно!
Право же, он был милым человеком, УУР, в нем чувствовался растяпа, а еще было в натуре его что-то умно-наивное... Ну вот, существует такая наивность, которая знает, что она и умна, и права, и действительно ее нельзя опровергнуть на словах, хотя в жизни она опровергается на каждом шагу. Собственно, это и есть наивность, как таковая, типичная, главная среди всех других наивностей.
Так вот, тут-то и мог быть для Корнилова опасный случай: когда такому человеку предоставляется вдруг возможность доказать свою правоту, он как бы теряет голову, и даже искренность, и даже наивность, он тогда себя самого утверждает, свою личность — опять-таки не считаясь ни с чем.
Кроме того, УУР был, конечно, человеком страдающим. Страдающим идеей, может быть, великой, но и это страдание опять-таки неизвестно чем могло обернуться для окружающих. Тем более для лица подследственного.
Было даже что-то нелепое в том, что такой человек служит Уполномоченным Уголовного Розыска, следователем, на этой должности должны быть совсем-совсем другие люди — так с самого начала понял Корнилов, не зная при этом, что для него хуже, что лучше: долгие-долгие беседы с УУР или быстрый раз-два! — допрос и заключение какого-то другого следователя?