После бури. Книга первая - СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— За это не судят! Судить за это какого-то доцента?! Нелепо!
— Но ведь судят же! Министров царского правительства при правительстве Временном вы, интеллигенты, адвокаты и прокуроры, судили же? При Советской власти вы, интеллигенты, министров Временного правительства — судили? А одного доцента — так и нельзя? Не-ет, порядок другой: кто попался, того и судят, и во веки веков так же было, другого порядка нет, не выдумаешь, даже вашей интеллигентной и философской головой не выдумаешь! Может, вы хотите попробовать? Может, дать вам пять минут на размышления и догадки? Чтобы выдумали? Другой порядок? — И УУР снова встал из-за стола, снова подошел к оконцу, постоял молча. Когда вернулся, сказал: — Вот нынче явилась хотя бы и крохотная, но последняя возможность народу сохраниться духовно, да и физически тоже, нэп явился. Но ведь вы же и над этой возможностью насмехаетесь, и ее презираете, и ее предаете? Чего ради предаете, а? Узнать бы?
— Вы считаете, нэп — спасение? Единственно возможное?
— Мало того, что единственное в наше время, но и последнее во всей истории — вот что главное. По-след-нее! — УУР снова замолчал, теперь уже сидя за столом, он поглядывал в оконце, а в памяти Корнилова возникала, терялась и снова возникала акварельно-светлая
аудитория с окнами на Неву, на Адмиралтейство по ту сторону Невы и кафедра на небольшом возвышении.
С этого-то возвышения молодой приват-доцент излагал свой натурфилософский взгляд на мир. Много раз излагал.
Слушателей бывало человек сорок, не более того, почти что студенческий кружок, однако же кружок внимательный и благодарный,
И ведь как помнилась она ему — благодарность-то, как помнилась! Он — учит, его — воспринимают... Историки и филологи были там, в том благодарном кружке, и несколько юристов, а еще в правом углу на самой последней скамье неизменно виднелась бестужевка Милочка, чаще одна, иногда — с подружкой, тоже бестужевкой, помнится — естественницей. От Милочки, как ни от кого другого, исходило благодарение почти материальное, которое молодой ученый, казалось, мог бы в какие-то мгновения подержать в собственных руках. Кружилась голова, приват-доцент восторгался этим ощущением, а все-таки, все-таки... Бывало же, что уже тогда возникал вопрос: а вправе ли он удивлять? Вправе ли объяснять этот мир?
Ну вот, через двадцать лет ученик призывает приват-доцента к ответу: повтори-ка, повтори — что ты говорил, что тогда в акварельной аудитории объяснял? Это все еще имеет какой-то смысл или уже никакого?! Никакого — и все надо отбросить за ненадобностью? За вредностью? Да, тревога была уже тогда, в светлой той аудитории, предчувствия — были, но чтобы вот так обернулось — нынешней сумрачной избой и этим следователем, бывшим вечным студентом, и его обвинениями, — такого приват-доцент предвидеть не мог. Никогда! Тем более что ведь и двадцати-то лет не прошло с тех пор, нет, немногим более десятилетия минуло...
Угадать, предусмотреть заранее такого над собою судью, такого пристрастного, такого доморощенного толкователя судеб человеческих, конечно, было невозможно! Немыслимо! — а когда так, то, по справедливости, должна была бы замереть и память, но она-то и действовала, рисовала акварельки, одну лиричнее другой, и все на одну и ту же тему: аудитория с видом на Неву, на Адмиралтейство, аудитория с внимающим, от всей души благодарным студенческим кружком, аудитория с влюбленной бестужевкой Милочкой на задней скамье, в правом углу, чуть-чуть левее сияющего адмиралтейского шпиля... Столь не к месту возникающие эти акварельки окончательно уничтожили дух сопротивления, которым — это было испытано и доказано многократно — всегда, во все трудные моменты жизни обладал Корнилов. И вот он сидел за грубым колченогим столом и молчал, не обладая, кажется, уже ничем.
Он молчал, а УУР говорил дальше, дальше:
— Вы, интеллигенция, давным-давно предали народный идеал справедливости! Ну как же иначе-то — сто лет вы, интеллигенты, призывали народ к революции, а когда революция началась, вы перебесились и переругались между собой, и одни закричали: «Кровь, кровь! Ужас, ужас! Дикость! Варварство!» — и бросились за границы, наклав при этом в штаны, а другие завопили: «Больше, больше крови! Больше, бо-ольше!» — и стали одни белыми, а другие — красными и стали до последней капли крови воевать друг с другом. А недоучек, таких, как я, вы привлекли приговоры писать к расстрелам, мало того — едва явилось мирное время, надежда на успокоение народной жизни явилась, нэп явился, как вы и эту надежду развеиваете снова в прах! Последнюю, учтите, надежду! А ведь вы не тот, за кого вы себя выдаете! А?
— О чем вы говорите?! Как будто революцию выдумали интеллигенты! Доценты! Присяжные поверенные?!
— А кто же? Какая наивность! Предательство снова — какое?! Вы, вы, вы и выдумали! Народ, что ли, выдумал? Народ свои понятия о справедливости имел, народ знал слово «бунт!», ясное слово и понятное — несправедливость, и надо против нее бунтовать — ясно и очевидно, но вы, вы, интеллигенты, подменили бунт другим словечком: «революция»! Вы облекли бунт всяческими теориями и бессмысленными утопиями, в то время как бунт, он издавна был делом святым, он и кровавый, и с жертвами напрасными, и с жестокостями, и с поджогами, но бунтовщики-то неизменно ведь знали, что за все это придется отвечать! Побунтовали, пожгли, чего-то, каких-то уступок добились, ну, а за что-то — это каждый бунтовщик знал — придется отвечать! И приходили войска, и спрашивали — кто зачинщик, а мужицкое общество заранее определяло, кому выходить из низов,— неженатые выходили, бобыли-старики выходили на тот вызов и жертвовали собой, шли на каторгу, и было перед кем за бунт ответить, а р-р-революция? А теории р-р-р-революционные? Им ответить — раз плюнуть, они все ниспровергают, а ответственность прежде всего. Ответственность предается проклятию! Интеллигенты-революционеры вопят: «Мы отвечаем перед народом!», ладно, хорошо, а народ перед кем отвечает? Зачем же с помощью теорий делать народ безответственным за свои действия? Чтобы после перед ним, перед безответственным, самим отвечать, да? Перед таким — легко отвечать, да? Перед таким отвечать — никак не отвечать!
— Не так! — возмутился Корнилов.— Совсем не так. В народе давно зрел раскол на бедных и богатых, на тех, кто за новое, и на тех, кто за старое, а честная русская интеллигенция приняла сторону бедных и угнетенных — что же тут плохого? И эту сторону можно было утвердить только революцией, но никак не бакунинским анархическим бунтом!
— Ну, когда так, когда вы этакий завзятый революционер, тогда почему же вы в белой, а вовсе не в Красной Армии воевали?
— Разве в белой не было революционеров? Там эс-эры были, они царским правительством преследовались даже больше, чем большевики. Анархисты были.
— Ну вы, положим, на эс-эра непохожи. Совершенно! — как показалось Корнилову, даже с некоторым сожалением произнес УУР.
— Нет. Непохож. Совершенно.
— Тогда — кто же вы?
— Я был, я старался быть беспартийным революционером.
— Ага! Потому-то вы и не отвечали ни перед кем за свои поступки!
— Старался отвечать перед самим собою. Перед своей совестью! — тихо-тихо, а все же сказал Корнилов.
— Перед своею? Она у вас есть — своя-то? Совести народа у вас нет, а своя собственная — она теоретическая: подходит под какую-то теорию, значит, есть, не подходит, значит, нет ее и даже не должно быть! Еще и еще: вы все были за революцию, все призывали к ней, а началось — все интеллигенты разбежались по разным теориям и ну бить народ народом же, и ну бить себя самими же собою! Да как же вы могли призывать народ к революции, когда сами не знали, что это такое?! Когда между собой не могли договориться — что это такое? Договорились бы между собой, а тогда и призывали бы, никак не раньше! А ежели вы стали призывать раньше того, то вот вам и результат: гражданская война — и вы, теоретики и философы, свою задачу перекладываете опять же на плечи народа: пусть он сам оружием и кровью своей решает, что такое революция, какой она должна быть, кто в ней прав, а кто — виноват?! Это — совесть?! Да? Я вам, философу, так скажу: последним нашим совестливым, то есть истинным интеллигентом был все-таки Лев Толстой — он всю совесть соединить в одно мечтал, сколотить ее, соединить ее в веру, потому он и был созидателем совести. Ну а после него совершенно уже другое пошло, интеллигенты совершали работу только разрушительную, когда начали растаскивать понятия совести по самым разным теориям!
— Да вам-то, гражданин следователь, кто дал право за народ и от его имени говорить? Вы, верно, какой-нибудь дьячков сын, так по этой причине уже считаете себя народом? Нет, позвольте, я многих-многих интеллигентов встречал, которые больше были народом, чем вы! Уж это точно — больше!
УУР замолк, сделался сердитым, злым даже, и вдруг спросил:
— Когда вы были в последний раз в Самаре? Гражданин Корнилов?