Праздник побежденных: Роман. Рассказы - Борис Цытович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вторая встречная машина моргнула светом. Феликс разозлился на торжествующую Натали и пробормотал:
— Верю!
Он затормозил машину, отыскал в сумке флягу и отхлебнул несколько обжигающих глотков. Закусить спирт было нечем, и слезы застелили взор, но он, затаив дыхание, переждал, а когда снова сел за руль, Натали уже надела блузку и, угловатая, излучала такую ненависть, что Феликс, казалось, осязал ее и не в силах был приглушить.
— Мадам будет доставлена в целости — они не посмеют.
— Скот, — чуть выдохнула она и выдвинула подбородок, но он уже погнал с ущербной гримасой на бледном лице.
Был тот предсумеречный час, когда на машинах еще не зажигали фары, но рубиново вспыхнувший стоп-фонарь виднелся издалека. Пустынное шоссе бежало под низкое небо, а по бокам лоснилась медно-красная стерня и, горбясь, уползала за холмы, и никого до самого горизонта. Машина вознеслась на подъем, и залив растянулся сизо-глянцевым языком. Пустынны были и холмы, и берега, лишь на сиреневом песке у моста над белым остовом шхуны шевелились, будто усы, удилища. Машина промчалась по дамбе, и Феликс успел разглядеть и никелево мерцнувшую рыбешку, и голову рыбака, и стальные ноги моста. Снова дамба, простреленный дорожный знак с цифрой «40», пустое шоссе легло под гору — и никого.
— Не посмеют, — сказал Феликс. И тогда вдалеке разглядел грузовик и мотоцикл, кузнечиком притаившийся на обочине. Натали напряглась и поджала ноги. Он мог бы свернуть в проселок и переждать в овраге, но все было очень серьезно, и ни о каком ловкачестве не могло быть и речи. И он прошептал:
— Верю тебе, старая Марьюшка, — и прибавил скорость.
Свист ветра, гул колес, звон склянок слились в сплошной ухающий на впадинах рев. Уже видны были и инспекторы. Один писал, прислонив планшет к крылу огромного грузовика, а шофер жестикулировал: то прижимал к сердцу, то воздевал руки. Другой инспектор, в коже, широко расставив ноги, похлопывал по голенищам жезлом. Ждал. «Вот тебе и „не посмеют“. Вот!» — успел всплеснуть руками и посожалеть бесенок, затем в голове мгновенно прокрутилось многое.
Феликс увидел жезл, преградивший путь, и черный пылевой смерч над грузовиком. Он нажал на тормоз, и машину словно рвануло нечто темное, мохнатое и упругое. Промелькнула красная фуражка и ближе, под капотом, человек в прыжке за ней. Потом был визги тормоза, звон банок и черный борт грузовика, загородивший свет совсем перед лицом. Где-то внизу бледное перепуганное лицо Натали шевелило губами. Феликс тупо глядел на забрызганный грязью борт, на торчавший ржавый крюк, а вокруг все ухало и тряслось, и он мучительно вспоминал, был ли удар, лежит ли тот, в коже, на асфальте. Он нашел в себе силы распахнуть дверцу и оглянуться. По асфальту катился лишь полосатый жезл. И мысли лениво и радостно заворочались в водочной голове Феликса. Он стал видеть мир фрагментами, удивляясь абсурду и несвязности действий.
Белоголовый милиционер скачками нагонял красно мелькавшую в золотистой стерне фуражку, и Феликс смеялся. Второй инспектор, толстый коротышка, будто поймал белую чайку, и она билась у его суконной груди. Феликс опять рассмеялся. Смерч, кружа мусор, осел в овраге. Тот, в белой портупее, возвращался, виновато улыбаясь, и отирал рукавом фуражку. И чего это все смеются, как дурачки, взъярился Феликс и закричал:
— Я чуть не сбил человека, чуть не врезался в грузовик!
— Езжайте! Путь свободен, а чуть-чуть не считается, — сказал коротышка и погрозил белоголовому кулаком.
— А чего это таких коротышек в милицию берут? — после страха, наполняясь злобой, спросил Феликс.
Он ожидал, что милиционер ринется с расправленной грудью, но тот виновато развел руками и покачал головой. Феликс вспомнил Марию Ефимовну, ее «не посмеют». Как-то со стороны увидел коротышку в красном, делающего полезное дело, увидел и себя, возбужденного происшедшим и водкой, глумливого победителя. Он покраснел до жара в ушах, извинился перед маленьким милиционером.
Уже в темноте ураган качнул машину, дождевые капли сверкающими спицами прошили свет фар, и все понеслось косой гудящей штриховкой. На «объезде» они съехали в проселок и уже не смогли найти шоссе. Они потеряли и проселок, вернулись назад, к заливу. Вид бушующей в лучах фар воды нагонял панический страх. Они помчались прочь, оставили озеро за спиной, но трижды возвращались к бушующей воде.
Наконец ураган стих, но замкнула проводка, фары наполнились красным светом, и запахло горелым проводом. Остаток ночи они тряслись по степным кочкам, вспугивая диких кроликов. Терновники скребли по днищу, иногда грохотал и высекал искры камень, и Натали испуганно поднимала ноги и беззвучно плакала, а звезды в панораме стекла то ссыпались под черный силуэт капота, то взлетали фейерверком. Далеко за полночь к Феликсу пришло видение: степная балка и понурое стадо в темноте, будто спящий на кошме пастух в белой рубашке и постолах, понурые, с мордами на лапах собаки, стерегущие хозяина, и согбенная старуха. Старая женщина шевелит губами над святой книгой, а на плече сидит большой черный жук. В руках пастуха теплится огонек свечи, прибавляясь к мириадам звезд. И в голове Феликса прозвучал голос старухи: «Феля, а ведь Афанасий Лукич умер». Он тряхнул головой, отгоняя видение, и направил капот на красную звезду, низко висевшую над горизонтом. К утру они приехали в город.
* * *Пока Феликс вносил в комнату вещи и отгонял в гараж машину, Натали, свернувшись калачиком, спала. Феликс снял с нее кеды, задернул начинающее бледнеть окно и, вдохнув застоявшийся и забытый запах жилья, притих в кресле.
Из кухни на комод, на слоников, на портрет мамы лег свет. Среди знакомых предметов, густо покрытых пылью, он испытывал жалость и презрение к себе, и будто не было ни жаркого лета, ни бурной ночи. Был серый мокрый город за окном, стылое одиночество и мама с грустным взглядом под черным домино. Пришла ярость, и он возненавидел себя — полухмельного, на что-то надеющегося, жилье свое, Натали, лежащую на кровати, и час знакомства с ней.
Зазвонил телефон, но Феликс презрительно не отвечал. Трели, неугомонные, нахальные, бились в обойных стенах. Наконец заворочалась Натали, и Феликс поднял трубку.
— Алье, шалунишка, ты, конечно, приехал, — торжествовал шеф, — мы все тебя нежно любим, мы все очень скучаем. Ну ладно, ладно, молчи. Спит, наверное, твоя рыжая? Люби ее, но и нас не забывай, помни, где хлеб ешь, да еще с маслом, да еще и с медом, — и в трубке за смехом прозвучали ровные удары Ганса. Опять фабрика, опять калоши-чуни. Господи, как не было лета! А вот Натали, горяченькая, калачиком свернулась и, ишь, волосы горят, но она уедет! Эта мысль легла валуном, веско и неотвратимо. Она уедет с травами, примочками и мазями, с красными червями в банках и растирками. Она уедет, похудевшая, шоколадно-золотистая, уедут и ее загар, и плоский живот, и лопатки, будто крылья к спине прилипшие, и огненный стог волос. Она увезет память о великолепных серебристых рыбах и о букете желтых роз, и о «вполне приличном» седом аборигене, бывшем летчике, великолепном охотнике, о чудном, добром, заботливом — и это будут события прошедшего сезона. Затем там, в столице, примет ванну, вполне европейскую. Она бросит себя — загоревшую, шоколадную — на белоснежную простынку, в полумраке будет зелено подмигивать глазок приемника и тихо литься стерео-поп-музыка на ковры на полу, на поп-арт на стенах. И черный режиссерский «форд» притихнет у окна. И разговоры с тонким бледным человеком об искусстве, о служении Мельпомене, и имена, имена — Висконти, Де Сика, Бергман и, конечно, Феллини. Феликс неожиданно ощутил вину перед этой женщиной. Первый трамвай заскрипел на дуге, и Феликс закрыл форточку плотнее, задернул штору и, встав на колени, прильнул к ее груди щекой, слушая сдвоенные удары сердца. Он бормотал о ночи, о холодной воде, о Ванюшке, о своей смрадной фабрике. Он казнился и вымаливал прощение, называя ее самыми ласкательными словами, какие только знал. Наконец ее пальцы погладили щеку. Не помня себя, он снял с нее джинсы, а она улыбалась и обнимала его, все так же не открывая глаз.
Потом он лег рядом, счастливый, и, как считал, прощеный, и вечером решил поговорить всерьез. Ему грезились церковь и лики в трепетном свете, грезилась и Мария Ефимовна в шелку, и старый пастух в чистых постолах со свечой в руке, видел и себя в голубом джинсовом костюме, но пуговицы на нем почему-то висели, словно медные колокольчики. Он улыбнулся в полусне, но не мог быть безмятежно счастлив. Над другим эта мысль пронеслась бы без следа, он продолжал бы сладко спать и все текло бы по иному, спокойному каналу, и Натали бы осталась, и жизнь бы шла ровно, интересно, счастливо, но Феликс в воспаленной голове фантазировал, затем искал с такой убежденностью, что плод фантазии материализовался. Она уйдет к другому. А что это за след мотоциклетной шины я видел в загоне? Не иначе почтальон.