Праздник побежденных: Роман. Рассказы - Борис Цытович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Феликс продолжал говорить, чтоб разозлить, чтоб Диамарчик оскорбился, затем он оскорбит и сам, и через время, виноватый, добудет репродукции Алекса Колвелла. Феликс поговорил еще о Поллоке, о его «Проволочной симфонии» и замолчал. В трубке тоже помолчали, и наконец Диамарчик подозрительно спросил:
— Слушай, а может, этот самый твой Колвелл вроде какого-нибудь Пикассо? Ну, на какой хрен тебе этот иностранец? Ну, попросил бы репродукции Айвазовского иль, скажем, Репина.
Феликс молчал.
— Ну, брат, с тобой не соскучишься. Пойми, все в жизни просто, все на поверхности, а про этих самых Пикассо сами же художнички и придумали. — Феликс молчал. — Они как поэты уж очень вонючи. — Феликс молчал. — А молодцы китайцы, они провозгласили: пусть расцветают все цветы, ну, они и повсплывали, эти самые Пикассо, у которых не поймешь где голова, а где задница, они и повысовывали головки, но их тут же и поотворачивали. Молчишь?
Сквозь стены и расстояния Феликс видел до мельчайших подробностей, как там, в кабинете, Диамарчик стискивает два пальца и вращает ими, как когда-то в детстве отворачивал голубям головы.
— Я, брат, когда был в Испании, благодаря тебе день проторчал перед этим самым твоим Сальвадором Дали, все думал. И что? Мракобесие, голова дыней, подпорка под ней — издевательство над людьми… Посмотри наших — персик так персик, с другой стороны пощупать охота. Нет, брат, я соцреалист. — Феликс и на этот раз промолчал. — Братишечка, а ведь я тебя люблю, знаю, знаю, ты там писательствуешь, так вот я тебе из Парижа настоящую писательскую ручку привез, посмотришь, две девочки, одна блондиночка, другая брюнеточка в купальниках, а повернешь ручку — голенькие, в чем мать родила! — Феликс молчал. — Ты, брат, убеди меня, что этот твой Алекс действительно художник, и я добуду…
— Не пускайте Дуньку в Европу, — не выдержал Феликс, — хоть она и с орденом.
— Что? Опять Дунька? Опять смех?
— Стар ты и провинциален, братец, может, тебя и раздражает Пикассо, а мне приносит истинное эстетическое наслаждение, пойми — я ведь урожденный Снежко-Белорецкий.
На другом конце города, в кабинете, средь дубовых панелей, ковровых дорожек, красно-суконных столов почему-то гневно-матерно звучало имя канадца Алекса Колвелла. Феликс отвел трубку, и опять в глазах встали темная стена телеграфа и заросли чертополоха. Зажурчала речонка, плетущая свою нескончаемую пенистую косу.
Когда клекот в трубке утих, Феликс приложил ее к уху и услышал отходчивое сопение Диамарчика:
— Что, брат, здорово я тебя разнес? — спросил Диамар.
— Уж слишком ты груб и провинциален, Дмитрий. Современный мэр поостерегся бы чернить и самоутверждаться за счет великого Пикассо — культура не та.
— Ладно, убедил. Когда в сауну с ледяным пивком пойдем или на кухоньке с кружечками посидим?
— Не получится, не вынесу, вообрази только себе: за окном густо-зеленая ночь, и город белый расставит, словно черепа, дома свои, ни дать ни взять Эль Греко, вид Толедо, а передо мной ты, с кружкой с пеной и словесной скверной, будешь заслонять пейзаж.
Феликс положил трубку, зная, что Диамарчик любит его и простит все и, конечно, добудет репродукции. А вот никто на свете не догадается, что он, Феликс, презирая себя, мстит ему расчетливо, жестоко за ту далекую лунную ночь, за Лельку в бурьянах у телеграфа.
Как великого праздника ждал Феликс репродукцию Алекса Колвелла. Лежа на кровати и мыслью пребывая далеко в мастерской художника, он не желал ни думать, ни говорить с Натали, и она, поднимая голову от шитья, удивленно и внимательно глядела на Феликса. Наконец в полдень робкий стук сбросил с кровати, и он, забыв, что лишь в трусах и майке, распахнул дверь. Седенькая старушка прижимала к груди книгу и, словно мышка, глядела снизу вверх близко посаженными глазами. Феликс метнулся в комнату и уже в брюках принял книгу и выслушал наставление. Старушка оказалась из тех полунищенок, которые днем и ночью хранят свитки, книги, полотна. В войну замерзали сами, но отапливали хранилища, грызли корки, но за свои скудные средства стеклили окна и чинили стеллажи. Они не прятались в бомбоубежища, чтобы не оставлять полотна без присмотра.
Старушка отказалась от чая, и Феликс заперся в ванной. Следуя наставлению, вымыл руки, а когда ком в горле исчез, раскрыл канадское издание. От репродукции с картины Алекса Колвелла Феликс пришел в восторг. С палубы ослепительно белого океанского лайнера прекрасная дама прямо в зрителя нацелила черные окуляры бинокля. Рядом с ней, тоже лицом к зрителю, сидел ее седовласый друг. Он был как бы слеп. Держа бинокль, дама локтем загородила ему глаза.
Феликс понял все и бродил взглядом по великолепно выписанному лайнеру, по синему знойному небу и чайке над рубкой, ощущая нацеленные на себя черные трубы бинокля и то испытывая высшее наслаждение, то краснея от неестественности, будто за ним, раздетым, кто-то подсматривал, но не мог захлопнуть книгу. Так вот ты о чем, Алекс Колвелл, вот кто восхищает Натали, и она проигрывает свою пластинку теперь уже на пароходе.
Феликс приоткрыл дверь и увидел ее. Ишь, вышагивает, словно победитель в чужой стране, под взглядом мамы, среди чужих кумиров и богов. Пусть плывет ее пароход к «режу» в Сочи. Там еще цветут магнолии, пусть наслаждается стихами, написанными для нее. Пусть Алекс Колвелл уведет ее на острова и ей там будет чудесно. Пусть получит свою полную порцию удовольствия и ни крошкой меньше в своей распрекрасной жизни, а вот Павлику, братику Верочки, этому удивительно красивому с зелеными миндалевидными глазами и чуть приоткрытым горьким ртом немому мальчику, что отмерено ему, господин Алекс Колвелл? Прелестная дама молчала, не опуская своего черного бинокля. Феликс завернул в газету книгу, вышел из ванной и наполнил рюмку. Чемодан и сумка были уложены, выглаженное платье ожидало на стуле. Значит, в этом платье она предстанет перед ним. Вся в белом. Конечно, сумка на плече и голубой блейзер внапашку, а поверх огненная копна. Неплохо. Дама прекрасна, прекрасен и белый пароход, и обстоятельства великолепны; с дикого полуострова — в Сочи. Из любви в любовь. Так-то, господин Алекс Колвелл. И каков же был его восторг, когда Натали отвернула от зеркала лицо, и ее веки, намазанные кремом, словно бинокуляры, мерцали перламутром.
— Нам нужно поговорить.
— Можно и не говорить — уезжай!
— Даже так? — И на мгновение руки, вентилирующие маникюр, повисли в воздухе. — Но все же почему? — спросила она, и в вопросе были удивление и даже испуг.
— Если даже и объясню, ты этого не поймешь.
— А ты объясни так, чтобы было понятно. — И пальцы опять замелькали.
— Уж очень ты вислозада и позвоночник у тебя прогнут в виде латинской буквы S.
— Это я? Я? Вислозада? — Она была поражена и испугана. — Очнись, милый. Ты посмотри, какие ноги, ты посмотри на эту фигуру. — Забыв о маникюре, она гладила, тискала и вытягивала свои действительно красивые ноги.
— Так ты ничего и не поняла, — сказал Феликс. — Вислозадость — это не форма, а образ мыслей, который калечит любую фигуру и любые ноги.
— А ты иногда бываешь не только хамоват, но и интересен. Но все же слушай. Мы изрядно поднадоели друг другу, все приелось, да это и понятно — любовь исчерпала себя. Ты начал хамить, а я все уже здесь видела и, прости, заскучала.
Господи, ликовал Феликс, да неужели это я и так спокоен — просто великолепен!
Он вызвал по телефону такси, вынес вещи, и они коротко распрощались. Такси покатило вниз по улице, и он наблюдал, оглянется ли Натали. Нет. Огненная копна волос не шевельнулась в заднем стекле. Он вернулся в комнату и опять открыл страницу с иллюстрацией. Теперь его интересовал спутник прекрасной путешественницы.
Седовласый, худощавый, изрезанный морщинами и повидавший свет. В нем Феликс видел самого Алекса Колвелла, подспудно и себя. Тебе, конечно, лучше, чем мне. Тебя еще не оставили. Ты еще скажешь чудесные слова, а надо ли? Где ответ? Или за всех ответил доктор Фрейд? Все разложил по полочкам. Инстинкт — никогда не соглашусь.
Феликс выпил, прислонил репродукцию к столу, юркнул в шкаф и извлек упакованный еще с тех давних пор Фролом Пафнутьичем портрет наркома. Он развернул рулон, прикнопил к шкафу, и на картине ожил расстрелянный. На Феликса теперь глядели трое: мама в черном домино, прелестная пассажирка нацелила черные окуляры, и виновато улыбался расстрелянный.
— Вот и я буду жить средь вас, остановленных на полотнах, жить с Ваняткой, с Белоголовым, с Фатеичем. Вот и я с вами, — бормотал Феликс. — Все мы, плохие и хорошие, опустили ножки над бездной…
Он неожиданно понял, что Натали действительно уезжает и жизнь его делает решительный поворот, и все пойдет иначе, и ценности станут иными. Но странно, он не ощущал потери, а наоборот, чувствовал себя просветленным, свободным и приближенным более к чему-то ясному, пока что таинственному.