Том 5. Энн Виккерс - Синклер Льюис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Т-ты… ты хочешь развестись со мной?
— Не обязательно.
— Ну, в таком случае… Хорошо, хорошо, если хочешь, поживем некоторое время врозь. Оглядимся, все взвесим. Пойми, дело вовсе не в том, что мне будет стыдно смотреть людям в глаза. Конечно, начнутся сплетни — жена бросила… Но не в этом дело, клянусь тебе! Ведь я же тебя любил, Энн, я никого так не любил, как тебя. Я и сейчас тебя люблю! Да что же это в конце концов! Что я такое сделал? И что я теперь буду делать без тебя?!
Он стоял перед ней, хватаясь за голову, потерянный и беспомощный, и с его полного, немолодого лица на нее смотрели глаза перепуганного ребенка.
И Энн осталась совсем одна; в этом голом отеле ей жилось теперь даже более одиноко, чем до замужества: не заезжал, как бывало, Линдсей Этвелл, не звонил Рассел Сполдинг, а Пэт Брэмбл, она же миссис Помрой, бывала в городе редко.
Правда, Рассел появлялся каждую неделю и ходил за ней по пятам с жалобным видом. Один раз она позволила ему остаться на ночь. Но все получилось натянуто, слишком акцентированно, чтобы сойти за искренность.
Однако одиночество так угнетало ее и так очевидна была ненужность этой некстати приобретенной свободы, что в последних числах марта, когда Рассел робко заикнулся, что уже начались сплетни и ему стыдно смотреть людям в глаза, Энн согласилась вернуться. Но она выговорила себе еще месяца два — для того, чтобы разобраться в самой себе и подвести итоги; ей требовалась такая же передышка, как после Пойнт-Ройяла и допроса, который учинила ей Перл Маккег, после суфражистского этапа и Клейтберна, после народных домов, после Лейфа и Арденс Бенескотен.
И никакие географические карты не могли помочь в этом путешествии в глубь собственной души.
ГЛАВА XXXVIII
Доктор Мальвина Уормсер давала вечер.
Со словом «вечер» в рассматриваемую эпоху высшего расцвета цивилизации — Нью-Йорк, 1930 год — ассоциировалось множество разных вещей. Для натур артистических оно означало джин и тисканье. Для натур сугубо неартистических оно означало джин и тисканье. Для тех, кто обладал капиталом и весом в обществе и кого еще не тревожила начавшаяся в это время депрессия, оно означало бридж и джин. А для прогрессивно мыслящей интеллигенции это слово означало только одно: Разговоры.
Мальвина Уормсер не была наделена талантом задавать тон беседе и подавлять всех этих разносчиков идей, но зато она отличалась безмятежной невозмутимостью и могла целый вечер, сидя у камина, с добродушно-безразличной улыбкой взирать на своих гостей, не испытывая ни скуки, ни душевного подъема, который помешал бы ей уснуть. В десять часов на следующее утро она могла стоять у операционного стола, спокойная и отдохнувшая. Хирурги, авиаторы и капитаны дальнего плавания — вот единственно надежные люди в охваченном безумием мире.
Энн с завистью поглядывала на Мальвину Уормсер из противоположного конца комнаты. Сама она изнемогала от скуки. Она сидела на кушетке и слушала молодого человека, который уверял ее, основываясь на газетно — журиальной информации, что в Советской России уже полностью разрешена проблема пола. Далее он принялся излагать важнейшие из своих идей относительно индустриализации сельского хозяйства (он был коренной горожанин, племянник нью-йоркского раввина, и знал про сельское хозяйство абсолютно все, кроме одного: какие именно продукты оно производит).
Подавляя внутреннюю зевоту, Энн думала: «Сейчас поеду домой и включу радио».
Но тут в ней проснулось любопытство. Сквозь толпу в комнату протиснулся широкоплечий, рыжебородый человек, не очень высокий, похожий сложением на бульдога, на рыжего бульдога. У него была короткая, щетинистая, воинственно торчащая бородка, оживленный взгляд, жесткий ежик тронутых сединой рыжих волос и благородной формы лоб с рельефной сеткой вен, казавшийся бледным по контрасту с румяными щеками. У него были руки профессионального боксера, тем не менее достаточно холеные. На нем был великолепный смокинг и зверски повязанный галстук.
Энн не была с ним знакома, но видела его раньше на каком-то банкете. Это был Бернард Доу Долфин, член Верховного суда штата Нью-Йорк, знакомый Линдсея Этвелла. В свое время он немало способствовал назначению Энн на должность начальника Стайвесантской тюрьмы. Он обладал разносторонней эрудицией, выносил разумные и справедливые приговоры и был скандально знаменит своим пристрастием к вину и прекрасному полу, он читал блестящие лекции студентам-юристам и был на дружеской ноге с самыми расфранченными и циничными прожигателями жизни из числа высокопоставленных политических деятелей штата. Линдсей говорил ей, что среди всех кратковременных властелинов великого королевства — штата Нью-Йорк, с его почти тринадцатимиллионным населением, — не найдется — человека более противоречивого, более мужественного, более знающего, более принципиального в зале суда и более беспринципного в частной жизни, чем судья Долфин.
В политических кругах он был известен просто как Барни Долфин.
В Фордхэмском университете он получил диплом бакалавра искусств и почетное право носить инициалы местной бейсбольной команды; он окончил Колумбийский университет и год проучился в Сорбонне; три университета удостоили его почетной степени доктора права; и, по слухам, он одинаково безупречно говорил по-французски, по-итальянски, по-польски, по-еврейски и на жаргоне Ист-Сайда. Он был членом Бруклинского Клуба Лосей и великолепно играл на бильярде. Он считался крупнейшим в Нью-Йорке авторитетом по железнодорожным акциям и однажды тридцать два часа подряд просидел за покером. Он мог страницами цитировать Бальзака, Золя, Виктора Гюго, но в жизни не слыхал ни о Майкельсоне,[187] ни о Милликене,[188] ни о Комптоне.[189] Он слыл миллионером, и предполагалось, что он достиг этого блаженного состояния честным путем. Рассказывали, что он сохранил за собой кирпичный домишко на Мортон-стрит, где родился, и что до сих пор он в одиночестве отводит там душу и готовит себе солонину с капустой: эта история была правдива по духу, хоть и не соответствовала действительности. Он был желанным гостем в казино Брэдли в Палм-Бич и в Лонг-Айлендском сиротском приюте. Ему исполнилось пятьдесят три, а сто ярдов он пробегал за тринадцать секунд. Он был верующий католик, но его имя упоминалось шепотом в связи с тремя бракоразводными процессами. Ведя процесс, он бывал весел и остроумен, но обрушивался холодным гневом на адвокатов, которые пытались воспользоваться этим благодушием.
Энн следила, как судья Долфин, лавируя между поглощенными беседой гостями, идет к Мальвине Уормсер. Его быстрый взгляд словно выворачивал наизнанку всех, кто попадался ему на пути. Доктору Уормсер он поцеловал руку и задержал ее в своей. Какие-то молодые люди подошли и заговорили с ним, и он отвечал с привычной благожелательной и ничего не выражающей улыбкой политического деятеля.
Прошло не менее получаса, прежде чем судья Долфин оказался поблизости от Энн; он как бы случайно скользнул по ней взглядом, пробормотал «разрешите» и сел. Юнец, читавший ей наставления, наконец удалился, и Энн была совершенно без сил. Ей стоило огромного труда произнести вежливую фразу:
— Я перед вами в долгу. Ведь это вам я в большой степени обязана моим назначением. Я вам тогда написала, но до сих пор не имела случая поблагодарить лично.
— А? Ах, да!
— Я Энн Виккерс. Помните? Стайвесантская исправительная тюрьма.
Он снова бросил на нее взгляд — еще более быстрый, чем раньше, и острый, как клинок. Потом покачал головой. Его рыжая борода ощетинилась, и казалось, что от каждого волоска летят искры.
— Чепуха, дорогая моя! Это вы-то-начальник тюрьмы?! А где же очки? Где поджатые губы? Где брезгливо сморщенный нос? Где терпеливо-многострадальное выражение?
— Ах, судья, я еще хуже! Я воплощаю тип начальницы-благодетельницы. По-матерински забочусь о бедняжках заключенных, и им приходится это терпеть.
— Может быть, и так, — но вы что-то не похожи на старушку в черных кружевных перчатках. У вас вид человека, который не строит иллюзий.
— Нет, мне просто невесело.
— Из — за этих разговоров?
— Да.
. — Вы коммунистка?
— Почем я знаю? Я в этом плохо разбираюсь. Во всяком случае, я не против коммунизма. Но мне безумно надоела вся эта болтовня.
— Вот как? Я здесь пробыл, — он взглянул на часы на широком волосатом запястье, — тридцать две минуты сорок секунд, и при мне эти пустобрехи уже решили почти все мировые проблемы, кроме того, чем платить за квартиру. Давайте уедем отсюда, пропустим где-нибудь по стаканчику и пристукнем полицейского, а потом я нам обоим вынесу приговор, и мы отправимся на жительство в вашу уютную тюрьму.
Он смотрел на нее в упор — с откровенной, насмешливой дерзостью, как умел смотреть один Адольф Клебс; в его глазах можно было прочесть, что она женщина весьма привлекательная, даже красивая и что он с удовольствием пожил бы с ней и вне стен ее «уютной тюрьмы».