Повести и рассказы - Аркадий Аверченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она подняла на меня страдающие, заплаканные глаза...
- Это все пустяки, все внешние различия, а я говорю о духовном сродстве.
- Увы, где оно?.. Мужчина почти всегда духовно и умственно превосходит женщину...
Ее глаза засверкали.
- Да?!! Ты так думаешь? А что, если я тебе скажу, что у нас в Киеве были муж и жена Тиняковы, и - знаешь ли ты это? - она окончила университет, была адвокатом, а он имел рыбную торговлю!! Вот тебе!
- Дитя ты мое неразумное, - засмеялся я, ласково, как ребенка, усаживая ее на колени. - Да ведь ты сама сейчас подчеркнула разницу между нами. Заметь, что я, мужчина, всегда говорю о правиле, а ты - бедная логикой, обыкновенная женщина - сейчас же подносишь мне исключение. Бедная головушка! Все люди имеют на руках десять пальцев - и я говорю об этом... А ты видела в паноптикуме мальчишку с двенадцатью пальцами - и думаешь, что в этом мальчишке заключено опровержение всех моих теорий о десяти пальцах.
- Ну, конечно, - удивилась она. - Как же можно говорить о том, что правило - десять пальцев, когда (ты же сам говоришь!) существуют люди с двенадцатью пальцами.
Говоря это, она деловито бегала по комнате, уже забыв о своих горьких слезах, и деловито переставляла какие-то фарфоровые фигурки и какие-то цветы в вазочках. И вся она в своих туфельках на высоких каблуках, в нечеловеческом пеньюаре из кружев и ленточек, с золотистой подстриженной кудрявой головкой и еще не высохшими от слез глазами, с ее покровительственным тоном, которым она произнесла последние слова, - вся она, эта спокойно чирикающая птица, не ведающая надвигающейся грозы моего к ней равнодушия, - вся она, как вихрем, неожиданно закружила мое сердце.
Лопнула какая-то плотина, и жалость к ней, острая и неизбывная жалость, которая сильнее любви, - затопила меня всего.
"Вот я сейчас только решил в душе своей, что не люблю ее и прогоню от себя... А куда пойдет она, эта глупая, жалкая, нелепая пичуга, которая видит в моих глазах звезды, а в манере держаться - какого-то не существующего в природе серебристого тигра? Что она знает? Каким богам, кроме меня, она может молиться? Она, назвавшая меня вчера своим голубым сияющим принцем (и чина такого нет, прости ее господи!).
А она, постукивая каблучками, подошла ко мне, толкнула розовой ладонью в лоб и торжествующе сказала:
- Ага, задумался! Убедила я тебя? Такой большой - и так легко тебя переспорить...
Жалость, жалость, огромная жалость к ней огненными языками лизала мое черствое, одеревеневшее сердце.
Я привлек ее к себе и стал целовать. Никогда не целовал я ее более нежно и пламенно.
- Ой, оставь, - вдруг тихонько застонала она. - Больно.
- Что такое?!
- Вот видишь, какой ты большой и глупый... Я хотела тебе сделать сюрприз, а ты... Ну да! Что ты так смотришь? Через семь месяцев нас будет уже трое... Ты доволен?
* * *
Я долго не мог опомниться.
Потом нежно посадил ее к себе на колени и, разглядывая ее лицо с тем же напряженным любопытством, с каким вивисектор разглядывает кролика, спросил недоверчиво:
- Слушай, и ты не боишься?
- Чего?..
- Да вот этого... ребенка... Ведь роды вообще опасная штука.
- Бояться твоего ребенка? - мягко, непривычно мягко усмехнулась она. Что ты, опомнись... Ведь это же твой ребенок.
- Послушай... Можно еще устроить все это...
- Нет!
Это прозвучало как выстрел. Последующее было мягче, шутливее:
- А ты прав: между мужчиной и женщиной большая разница...
- Почему?
- Да я думаю так: если бы детей должны были рожать не женщины, а мужчины, - они бежали бы от женщин, как от чумы...
- Нет, - серьезно возразил я. - Мы бы от женщин, конечно, не бегали. Но детей бы у нас не было - это факт.
- О, я знаю. Мы, женщины, гораздо храбрее, мужественнее вас. И знаешь это будет превесело: нас было двое - станет трое.
Потом она долго, испытующе поглядела на меня:
- Скажи, ты меня не прогонишь?
Я смутился:
- С чего ты это взяла? Разве я говорил тебе о чем-нибудь подобном?
- Ты не говорил, а подумал. Я это почувствовала.
- Когда?
- Когда переставляла цветы, а ты сидел тут на оттоманке и думал. Думал ты: на что она мне - прогоню-ка я ее.
Я промолчал, а про себя подумал другое: "Черт знает кто их сочинил, таких... Умом уверена, что люди о двенадцати пальцах, а чутьем знает то, что на секунду мелькнуло в темных глубинах моего мозга..."
- Ты опять задумался, но на этот раз хорошо. Вот теперь ты миляга.
Разгладив мои усы, поцеловала их кончики и в раздумье сказала:
- Пожалуй, что ты больше всего похож на зайца: у тебя такие же усики...
- Нет, уж извини: мне серебристый тигр больше по душе!..
- Ну, не надо плакать, - покровительственно хлопнула она меня по плечу. - Конечно, ты тигр серебряный, а усики из золота с бриллиантами.
Я глядел на нее и думал:
"Ну, кому она нужна, такая? Нет, нельзя ее прогнать. Пусть живет со мной".
- Ну, послушай... Ну, посуди сам: разве это не весело? Нас сейчас двое, а через семь месяцев будет трое.
* * *
И тут она ошиблась, как ошибалась во многом: через семь месяцев нас было по-прежнему двое - я и сын. Она умерла от родов.
* * *
Мне очень жалко ее.
Полевые работы
- Это, наконец, черт знает, что такое!! Этому нет границ!!! И редактор вцепился собственной рукой в собственные волосы.
- Что такое? - поинтересовался я. - Опять что-нибудь по министерству народного просвещения?
- Да нет...
- Значит, министерство финансов?
- Да нет же, нет!
- Понимаю. Конечно, министерство внутренних дел?
- Позвольте... Междугородный телефон, это к чему относится?
- Ведомство почт и телеграфов.
- Ну, вот... Чтоб им ни дна ни покрышки!! Представьте себе: опять из Москвы ни звука. Потому что у них там что-то такое случилось - газета должна выходить без московского телефона. О, пррр!.. Вот, послушайте: если бы вы были настоящим журналистом - вы бы расследовали причины такого безобразия и довели бы об этом до сведения общества!!
- А что ж вы думаете... Не расследую? И расследую.
- Вот это мило. У них там, говорят, телефонную проволоку воруют.
- Кто ворует?
- Тамошние мужики.
- Нынче же и поеду. Я вам покажу, какой я настоящий журналист!
Было раннее холодное утро, когда я, выйдя на маленькой промежуточной между двумя столицами станции, тихо побрел по направлению к ближайшей деревушке.
Догнал какого-то одинокого мужичка.
- Здорово, дядя!
- Здорово, племянничек. Откудова будешь?
- С самого Питербурху, - отвечал я на прекраснейшем русском языке. Ну, как у вас тут народ... Ничего живет?
- Да будем говорить так, что ничего. Кормимся. Урожай, будем сказать, ничего. Первеющий урожай.
- Цены как на хлеб?
- Да цены средственные. Французские булки, как и допрежь, по пятаку, а сайки по три.
- Я не о том, дядя. Я спрашиваю, как урожай-то продали?
- Урожай-то? Да полтора рубля пуд.
- Это вы насчет ржи говорите?
- Со ржой дешевле. Да только ржи ведь на ней не бывает. Слава богу, оцинкованная.
- Что оцинкованная?
- Да проволока-то. На ней ржи не бывает.
- Фу, ты господи! А хлеб-то вы сеете?
- Никак нет. Не балуемся.
Я, вгляделся вдаль. Несколько мужиков с косами за плечами брели по направлению к нам.
- Что это они?
- Косить идут.
Все представления о сельском хозяйстве зашатались в моем мозгу и перевернулись вверх ногами.
- Косить?! В январе-то?
- А им што ж. Как навесили, так значит и готово.
Поселяне, между тем, с песнями приблизились к нам... Пели, очевидно, старинную местную песню:
Эх, ты проволока
Д-металлицкая,
Эх, кормилица
Ты мужицкая!..
Срежу я тебя
Со столба долой,
В городу продам
Парень удалой!..
Увидев меня, все сняли шапки.
- Бог в помощь! - приветливо пожелал я.
- Спасибо на добром слове.
- Работать идете?
- Это уж так, барин. Нешто православному человеку возможно без работы. Не лодыри какие, слава тебе господи.
- Косить идете?
- А как же. На Еремином участке еще вчерась проволока взошла.
- Как же вы это делаете?
- Эх, барин, нешто сельских работ не знаешь? Спервоначалу, значит, ямы копают, потом столбы ставят. Мы, конечно, ждем, присматриваемся. А когда, значит, проволока взойдет на столбах, созреет - тут мы ее и косим. Девки в бунты скручивают, парни на подводы грузят, мы в город везем. Дело простое. Сельскохозяйственное.
- Вы бы лучше хлеб сеяли, чем такими "делами" заниматься, - несмело посоветовал я.
- Эва! Нешто можно сравнить. Тут тебе благодать: ни потравы, ни засухи; семян - ни боже мой.
- Замолол, - перебил строгий истовый старик. - Тоже ведь, господин, ежели сравнить с хлебным промыслом, то и наше дело тоже не мед. Перво-наперво у них целую зиму на печи лежи, пироги с морковью жуй. А мы круглый год работай, как окаянные. Да и то нынче такие дела пошли, что цены на проволоку падать стали. Потому весь крещеный народ этим займаться стал.
- А то и еще худшее, - подхватил корявый мужичонко. - Этак иногда по три, по пяти ден проволоку не навешивают. Нешто возможно?