Повести и рассказы - Аркадий Аверченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Какого... Сазонова? - машинально спросил Заклятьин.
- Сазонова! Это я сейчас его выдумал, но Сазонов существует, и живет он, негодяй, в каждом городе: в Харькове, Одессе, Киеве, Новочеркасске!..
- Какой Сазонов?
- Вот какой: в Москве живут муж и жена Васильевы. Сорок лет прожили они душа в душу, свято блюдя супружескую верность, любя друг друга. И вот, несмотря на это, Заклятьин, вы не имеете права сказать: "Ах, это была идеально верная жена - мадам Васильева! За ней ухаживали десятки красавцев, а она все-таки осталась верна своему мужу..." - "Почему она осталась верна? - спрошу я вас. - Не потому ли, что сердце ее абсолютно не было способно на измену?" Нет! Нет, Заклятьин! Просто - потому что Сазонов сидел в это время в Новочеркасске. Стоило ему только приехать в Москву, стоило случайно встретиться с семьей Васильевых - и все счастье мужа полетело бы к черту, развеялось бы, как одуванчик от ветерка. Так можно ли серьезно толковать о верности лучшей из женщин, если она, верность эта, зависит только от приезда Сазонова из Новочеркасска?
- Но в таком случае, - нахмурился Заклятьин, - мы возвращаемся к тому, с чего я начал: Сазоновых этих нужно убивать, как бешеных собак!
- Берегись! Вас тоже должны будут убить.
- Меня? За что?
- Потому что вы тоже - Сазонов для какой-нибудь женщины, живущей в Курске или Обояни. Может быть, вы никогда и не встретитесь с ней - тем лучше для ее мужа! Но вы - Сазонов.
II
Заклятьин оперся локтями о стол, положил голову на руки и застонал:
- Где же выход? Где выход?!
- Успокойтесь, - участливо сказал Рукавов, гладя его по плечу. - Хотите чаю?
- Боже мой! Как вы можете говорить так хладнокровно?..
- Да ведь чай-то пить все равно нужно, - улыбнулся Рукавов. - Он был мутноватый, но теперь отстоялся. Я вам налью, а?
- Ах ты. Господи... Ну, давайте!!
- Вам два куска сахару? Три?
- Три.
- Крепкий любите?
- Рукавов! Где же выход?
- У вас же был выход, - тихо усмехнулся Рукавов, - Когда вы пришли давеча, помните. Хотели убить меня, как бешеную собаку.
- Нет, - серьезно сказал Заклятьин. - Я вас убивать не буду. Она больше виновата, чем вы.
- И она не виновата... Слабые, хрупкие, глупые, безвольные женщины! Мне их иногда до слез жалко... Привяжется сердцем такая к одному человеку, уж на подвиг готова, на самозаклание. И своего, задушевного - ничего нет. Все от него идет, - все ее мысли, стремления, все от Сазонова. Все с его барского плеча. Охо-хо!..
Заклятьин выпил свой чай, прошелся раза два по комнате и, круто повернувшись к дивану, упал ничком на него.
- Рукавов, - проскрежетал он. - Я страдаю. Научите, что мне делать!
Рукавов подсел к нему, одной рукой обнял его плечи, а другой - стал ласково, как ребенка, гладить по коротко остриженной голове.
- Бедный вы мой... Ну, успокойтесь. Делать вам ничего не нужно. Жену я у вас заберу, потому что, если бы даже она и осталась у вас, то какая же это будет жизнь? Одно мученье. Вы будете мучить ее ревностью, она вас ненавидеть... Что хорошего? Постарайтесь развлечься, встречайтесь с другими женщинами, увлекайтесь ими. Вы человек неглупый, интересный... Гораздо интереснее меня - клянусь вам, что говорю это совершенно серьезно... Всего-то моего и преимущества перед нами, что я - Сазонов, которого угораздило приехать из Новочеркасска. Лежите смирненько, милый. Ну, вот. Встретите вы еще хорошую, душевную женщину, которая приголубит вас по-настоящему...
Плечи Заклятьина судорожно передернулись.
- Я Надю никогда не забуду.
- Ничего-о, миленький... забудете, - мягко, простодушно протянул Рукавов. - Это сейчас, когда чувствуется вся острота обиды и разочарования, кажется, что горе такое уж большое, такое безысходное... А там обойдется, дальше-то. Ну, конечно, если уж вам под сердце тоска и злость подкатит до того, что будет нестерпимо, ну - убейте меня. Только что ж... Если хорошенько вдуматься - ведь это не поможет, не имеет никакого смысла... Злости против меня у вас нет, а раз нет злости - не нужно и преступление...
Сумерки обволакивали комнату. В тихом воздухе долго звучали тихие слова:
- Не плачьте, миленький. Вы большой, взрослый мужчина - нехорошо. Это только женщина может убиваться до смерти, стенать, теряя любимого человека, - потому что у женщины ничего другого, кроме жизни сердца, не имеется. А мы, мужчины - творцы красоты жизни, творцы ее смысла - должны считать свои сердечные раны такими же царапинами, как и те, которыми награждает нас судьба в других случаях. Удержите ваше сердце от терзаний мужчина должен уметь сделать это. Попробуйте пить даже первое время, попробуйте наскандалить как-нибудь поудивительнее, чтобы это перебросило вас в другую колею. И не смотрите на весь мир так, как будто он - неловкий слуга, не сумевший услужить вам и поэтому достойный презрения и проклятий. Используйте его получше и умирайте попозже. Через год вы забудете все ваше несчастье наполовину, через пять лет - совсем, а к старости и имени-то вашей бывшей жены не вспомните... Так стоит ли из-за этого терзаться? Вы хотели убить меня... Не беспокойтесь, умру и так, своею смертью, и она умрет, и вы... Все умрем... И даже могилки наши одинокие исчезнут с лица земли новая жизнь пронесется над ними - и ни одна душа не будет знать о трех людях, о трех незначительных букашках, которые когда-то волновались, любили и страдали...
Рукавов говорил странные, сбивчивые, мало выражавшие его мысли слова, но тон их был мягок, ласков и любовен; печальные слова плыли по комнате и смешивались с печальными сумерками.
Заклятьин полежал еще немного с закрытыми глазами, потом вздохнул, встал с дивана, обнял Рукавова, поцеловал его и, нашарив к темноте шляпу, ушел.
Семь часов вечера
Иногда мы, большие, взрослые люди, бородатые, усатые, суровые, с печатью важности на лице, вдруг ни с того ни с сего становимся жалкими, беспомощными, готовыми расплакаться от того, что мама уехала в гости, а нянька ушла со двора, оставив нас в одиночестве в большой полутемной комнате.
Жалко нам себя, тоскливо до слез, и кажется нам, что мы одиноки и заброшены в этом странно молчащем мире, ограниченном четырьмя сумрачными стенами.
Почему-то это бывает в сумерки праздничного дня, когда все домашние разбредаются в гости или на прогулку, а вы остались один и долго сидите так, без всякого дела. Забившись в темный угол комнаты и остановив пристальный взгляд на двух светло-серых четырехугольниках окон, сидите вы с застывшими, как холодная лава, мыслями - тихий, покорный и бесконечно одинокий.
Заметьте: в это время непременно где-то этажом выше робкие женские руки трогают клавиши рояля, и вы вливаете свою застывшую грусть в эти неуверенные звуки, и эти неуверенные звуки крепко сплетаются с вашей грустью. Мелодия почти не слышна. До вас доносится только отчетливый аккомпанемент, и от этого одиночество еще больше. Оно, впрочем, от всего больше - и от того, что улица за серыми окнами дремлет, молчаливая, и от того, что улица вдруг оглашается недоступной вашему сердцу речью двух неведомых вам пешеходов, отчетливо стучащих четырьмя ногами и двумя палками по заснувшим тротуарным плитам:
"- ...А что же Спирька на это сказал?
- Вот еще, стану я считаться с мнением Спирьки, этого дурака, который..."
И снова вы застываете, одинокий, так и не узнав, что сказал Спирька и почему с мнением Спирьки не следует считаться. И никогда вы ничего больше не узнаете о Спирьке... Кто он? Чиновник, клубный шулер или просто веснушчатый, краснорукий гимназист выпускного класса?
Никому до вас нет дела. Интересы пешеходов поглощены Спирькой, все домашние ушли, а любимая женщина, наверное, забыла и думать о вас.
Сидите вы, согнувшись калачиком в углу дивана, сбоку или сверху у квартирантов робкие руки отбивают мерный, хватающий за сердце своей определенностью такт, а где-то внизу проходит еще одна пара, и оставляет в ваших мыслях она расплывающийся след, как от брошенного в мертвую воду камня:
"- Нет, этого никогда не будет, Анисим Иваныч...
- Почему же не будет, Катенька? Очень даже обидно это от вас слышать...
- Если бы я еще не знала, что вас..."
И прошли.
Роман, драма, фарс проплыл мимо вас, а вы в стороне, вы никому не нужны, о вас все забыли... Жизнь идет стороной; вы почти как в могиле.
Конечно, можно встать, встряхнуться, надеть пальто, пойти к приятелю, вытащить его и побродить по улицам, оставляя, в свою очередь, в чужих открытых окнах обрывки волнующих вас слов:
"- Ты слишком мрачно глядишь на вещи.
- Это я-то?! Ну, знаешь ли... Ведь она его не любит, ее просто забавляет то, что..."
Конечно, можно самому превратиться в такого пешехода, вырваться из оцепенелых лап тихой печали и одиночества, но не хочется пошевелить рукой, не то что сдвинуться с места.
И сидишь, сидишь, а сердце обливается жалостью к самому себе:
- Забыли!.. Оставили!.. Никому нет до меня дела.
* * *
Я ли один переживаю это или бывает такое же настроение у банкиров, железнодорожных бухгалтеров, цирковых артистов и магазинных продавщиц, оставшихся по случаю праздничных сумерек дома?