Семья Машбер - Дер Нистер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, так оно и было: увидав, как обстоит дело, Шейнца старалась первым долгом держать сына подальше от постели больной и как-нибудь облегчить его состояние: чтобы он примирился, успокоился и был готов ко всему.
— Ты отец, молодой отец, у тебя дети, и ты не имеешь права губить свою жизнь.
— Что ты говоришь! — не выдержал даже он, этот не слишком преданный и равнодушный муж. — Нехамка! — всхлипывал он. — На кого ты нас покидаешь, меня и детей?!
— Дитя мое, — утешала его бабушка Шейнца. — Бог всем отец, Он и сиротам отец.
В эти горестные минуты обнажились черствость и самовлюбленность — если не самого Нохума, на которого свалилась беда, то его матери Шейнцы, прибывшей словно в гости и тут же ставшей вести себя так, что в доме все от нее отвернулись, перестали считать родственницей и вообще не замечали. Она держала себя так, будто горе, постигшее семью Машбер, касается ее только наполовину, она себя чувствовала будто на свадьбе, представляя сторону жениха.
Даже в самые трагические минуты она (стыдно сказать) заглядывала в сундуки и гардеробы, как бы оценивая на глаз имущество и отделяя принадлежащее сыну от вещей его жены, как это делают, когда супруги разводятся и пересчитывают совместно нажитое, определяя, какая кому достанется часть.
Конечно, теперь можно было и не обращать внимания на все это; но ведь даже в исключительных случаях, когда люди заняты важными делами, может броситься в глаза любая случайная мелочь: так, домочадцы заметили повадки бабушки Шейнцы, и нетрудно представить, какие чувства эти повадки вызвали. Правда, угнетенное состояние не позволяло родным задерживаться на столь незначительных деталях, однако все думали: если она даже сейчас способна думать о подобных вещах, так чего ждать от нее дальше?.. Кого теперь могут интересовать сундуки и гардеробы?..
Настало утро после тяжелой ночи у Нехамки, когда ее уже несколько раз принимались оплакивать и даже бабушка Шейнца присоединила свой голос к печальному хору родственников, знакомых и друзей, ночевавших в доме Машберов.
Весь дом, за исключением малышей, не спал в эту ночь. Все были измучены, лица у всех пожелтели, и стало ясно, что это не последняя ночь, но, быть может, только начало, и если не сегодня днем, то ночью последует продолжение.
Теперь ждали прихода врачей, которых пригласили с утра, хотя все знали, что врачи уже ничего не поправят, разве что снова пропишут последние лекарства — камфару и мускус.
Сильный мороз заглядывал в насупившиеся окна; еще с ночи он принялся рисовать на стеклах свои сердитые узоры, затемнявшие свет, который проникал в комнаты.
В доме царила печаль, отбившая у всех охоту к разговорам.
И тут вдруг стало известно, что произошло с Михалкой. Старшая прислуга, не дозвавшись его, пошла наконец сама в сторожку, отворила дверь и увидела, что Михалка мертв. Она тотчас же вернулась в дом и сообщила:
— Надо пойти к Михалке, посмотреть… Он, кажется, умер.
— Умер? Как? Отчего? Когда?..
— Не знаю. Но кажется, это наверное…
Тогда несколько человек отправились к Михалке и, вернувшись, подтвердили слова прислуги. Весть эта еще сильнее пришибла всех.
— Так ведь надо что-то делать, дать знать, чтобы его забрали, — сказал кто-то из озабоченных домочадцев.
— У него, кажется, есть дочь, — сказал второй.
И кто-то пошел хлопотать. Это был один из приказчиков нефтяной лавки, Элиокум или Катеруха, которые тоже провели ночь у Машберов, помогая домашней прислуге.
Остальные, да и то не все, нехотя пили утренний чай.
Бабушка Шейнца, усталая от дальней дороги и от бессонной ночи, проведенной возле постели невестки, как была в дорожном платье и в повойнике, так и вышла в одну из боковых комнат, прилегла на кушетке вздремнуть и крепко уснула. Ушла она незаметно, никто за ней не смотрел, как бы понимая, что требовать от нее нечего, что она не обязана страдать от чужого несчастья.
Доктора, вызванные рано утром, невыспавшиеся, прежде времени вставшие, пришли неохотно, однако ведь неловко отказать в визите дому, куда они заходят часто и где в последнее время, хоть и не сумели помочь, немало заработали… Делать им было уже нечего, разве что прописать, как мы говорили, мускус. Тем они и ограничились и больше ничего не прописали.
Без особой охоты дали они себя проводить, а у ворот, когда провожавшие все же спросили о состоянии больной, отвечали теми словами, к каким прибегают всегда, когда ответить трудно: «Бог может помочь…» Фраза эта прозвучала холодно, фальшиво, и все поняли, что положение безнадежно и спрашивать, собственно, не о чем.
Мужчины, разумеется, в этот день уже ни в город, ни по делам не вышли. Наоборот, приказчики, служащие, кассиры, бухгалтеры, без которых сегодня можно было обойтись, были вызваны в дом или сами пришли, чтобы помочь домашним, если потребуется послать человека с каким-нибудь поручением.
Двери то и дело отворялись, люди входили, не здороваясь и ни о чем не спрашивая. Все было ясно с первого взгляда. Прибывшие подходили к группе своих или чужих, чтобы послушать, что говорят, или прошептать что-нибудь самим.
Мойше Машбер, не зная, что предпринять, начал молиться. Посреди столовой он принялся надевать талес и филактерии, торопился больше, чем всегда, словно боялся, что ему могут помешать, что помеха вдруг явится из комнаты больной, и тогда у него уже не будет времени, и он не успеет… Но молился он, надо понимать, без особого внимания, не вникая в смысл произносимых слов, так как поминутно устремлялся к комнате дочери взглянуть, как она себя чувствует, что там с ней. Один раз он даже переступил через порог, когда Нехамка, окруженная родными и близкими, день и ночь дежурившими подле нее, прикрыла глаза, ни на кого не глядя, а потом вдруг открыла их, посмотрела на дверь и увидала отца в талесе и филактериях. Она очень испугалась, не узнав его, и глядела на него, словно на чужого или того хуже — словно на призрак, на ангела смерти, облеченного в талес.
— Ах, отец… — спохватилась она наконец и взглядом попросила Мойше Машбера подойти. Она взяла его за руку и долго не отпускала, как часто делала в последние дни, упрашивая отца постоять рядом, потому что тогда чувствовала себя увереннее и лучше.
Но когда она снова прикрыла глаза и забылась, Мойше Машбер высвободил свою руку и вышел из комнаты.
Позже вернулся человек — Элиокум или Катеруха, — которому поручили уладить дело с Михалкой: отыскать его дочь и сообщить ей о смерти отца. Посланный вернулся и сказал, что дочь сторожа он привел.
Тем временем дочь Михалки уже была в хатенке отца. Когда она вошла и увидела его сидящим в искривленной позе, с головой, откинутой на стенку, то издала страшный вопль, принялась голосить и причитать так громко, что ее крики доносились даже сюда, в столовую хозяйского дома.
Мойше Машбер в талесе и филактериях стоял у окна и, услыхав вопли Михалкиной дочери, вздрогнул.
Однако та скоро умолкла — видимо, принялась хлопотать подле трупа: положила его как следует и переодела для погребения.
Потом прибыли с гробом и с санями. Гроб осторожно вынесли, положили и вывезли из ворот. Никому даже в голову не пришло закрыть ворота… И вот через те же незакрытые ворота, в тот же час вынесли на следующий день дочь Мойше Машбера Нехамку.
В эту последнюю ночь, уже не советуясь, детей Нехамки увезли из дому. В сумерки, не сдерживая плача, их одели в шубки, повязали теплыми шарфиками и отослали туда, где было удобнее и спокойнее для детей.
В эту ночь никто, даже бабушка Шейнца, глаз не сомкнул. Уже не раз принимались кричать, когда казалось, что больная на последнем издыхании. Крики заставляли ее очнуться, она открывала глаза и смотрела удивленно, будто вернулась из другого мира.
Все собрались в комнате Нехамки и не отходили от ее постели, не опасаясь, как раньше, что их присутствие скверно подействует на ее состояние: когда надежда на выздоровление еще не совсем потеряна, окружающие стараются не портить больному настроение своей озабоченностью.
Не спали в эту ночь даже служащие магазина и конторы, хотя в их услугах никто не нуждался и всякого рода поручения были ни к чему. Все оставались без сна целую ночь, пока морозный день не стал заглядывать в окна… Тогда вдруг послышался голос больной, которая в последние минуты почувствовала себя лучше и пришла в сознание. Она крикнула:
— Темно!.. Ох, как темно!.. Папа, где ты?
— Дитя мое! — произнес Мойше, склонившись над ней и вытирая холодный пот с ее лба.
— Свечи! Зажгите свечи!.. — крикнула Нехамка, мучаясь в предсмертных судорогах.
— Дитя мое! — не скрывая и не сдерживая больше рыданий, воскликнул в отчаянии Мойше Машбер. — Дитя мое, одной тебе темно… Жизнь твоя закатилась…
*Началась агония с хрипами, с перебоями дыхания, со стонами, вырывавшимися из груди умирающей.