Материалы биографии - Эдик Штейнберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром, 27 марта, почти за сутки до своего теперь реального земного конца, он мне сказал: «Ты знаешь, мне сегодня опять приснилось, что я спал на могиле, и мне сегодня вспомнилась Вена». Я в желании сделать побыстрее все утренние обязательства, до прихода инфермьера, не очень обратила на это его высказывание особое внимание. Хотя в своей жизни видела несколько явных вещих снов, я, к своему стыду, даже не очень помню в подробностях этот день. Помню, что он, в столь полюбившемся ему легком пастельном пледе-халате, подаренном ему еще год назад Кристиной, когда он лежал в клинике по реабилитации, сидел в кресле, смотрел телевизор, в который он не заглядывал, будучи в госпитале. Он сказал, что телевизор ему надоел и он снова хочет вернуться к чтению, и начал затем, сидя на кровати, читать книгу Вики Швейцер о Марине Цветаевой, которую ему накануне принес Юра Коваленко. Разумеется, что это была не первая книга, прочитанная им о судьбе Цветаевой и о судьбе Сергея Эфрона, но та изощренная подлость, с которой советские чекисты могли вербовать людей, его повергала в отчаяние. Вообще все, что им читалось в последние полтора месяца, он проживал и пропускал через себя. Свойственная его натуре сострадательность приобретала гиперболизированный характер. Он плакал, видимо, и о том, как он, приехав в Тарусу, с трудом ковыляющий по дому, может жить без реки и без леса. «Видишь, – говорил он мне, – видимо, я еще немного поживу, но как я могу работать без реки и леса». На следующий день мы ждали Магали – кинезотерапевта, парикмахера, с которым договорилась Лена Ракитина, но, увы, после вечерних уколов, от которых он обычно засыпал, сегодня он не смог заснуть. Не заснув, он не смог лежать и начал задыхаться, сначала он посидел на кровати, затем я помогла ему перейти на кресло, затем снова захотел на кровать, так как снотворный укол оказывал свое действие, затем захотел перейти к столу, он сел на свой стул и положил свою голову на стол, так просидев несколько минут, потом сказал мне, что кто-то за его спиной варит тыквенный суп, а затем, стукнув кулаком по столу, закричал: «Я никогда больше не буду продавать свои картины». Он снова захотел перейти на кровать, едва-едва передвигая ноги. Мы перешли на кровать, на кровати ему стало еще хуже, и наконец переместились на кресло. И здесь он мне прошептал, чтобы я звонила в «Скорую помощь». Я, памятуя заверения Жиля в том, что могу потревожить его в любое время, позвонила ему и была очень удивлена, что он ночевал в ателье и сказал, что через пять минут будет у нас. Он позвонил в «Скорую помощь», и те очутились у нас мгновенно. Оказалось, что это была почти в прежнем составе та бригада, которая два месяца назад увозила его в «Помпиду». Они, чтобы сделать ему капельницу, начали искать у него вены, видимо, каждый раз для него это была очень мучительная процедура, они его кололи и не могли их найти. Последние слова его были о том, чтобы прекратили его мучить, что это нестерпимо больно. На эту нестерпимую боль, можно сказать, он пожаловался в первый раз. Они созвонились срочно с госпиталем Кошен, который находится неподалеку от нашего дома, и в два часа ночи повезли его в отделение «Скорой помощи», сказав мне, что в семь утра я смогу его навестить. Мы с Жилем выскочили на улицу, видели, как Эдика на кресле сажали в машину, но, так как это было не первое мое с ним прощание, я не думала, что на этот раз оно будет последним. Это при всей моей подготовке к ожидаемой со дня на день смерти, ибо все эти предыдущие дни предвещали хоть маленькую, но отсрочку и застали меня и его врасплох. В десять или пятнадцать минут восьмого мы с Жилем были на пороге госпиталя «Кошен» в отделении «Скорой помощи». Нас встретила очень взволнованная молодая врач, которая сказала: «Господин Штейнберг находится в палате, вы можете к нему войти, но, к сожалению, его состояние угрожающее, он очень тяжело дышит. Мы на связи с его лечащим врачом и ждем еще другого врача, чтобы провести консилиум и найти способ облегчить его страдания». Эдик лежал в кровати у открытого окна, практически обнаженный, в одних памперсах, и говорил, что он задыхается и что ему душно, и на вопросы врачей, болит ли у него что-нибудь, отвечал отрицательно. Он метался, я сидела около него и гладила его голову, два или три раза он просил пить, но пить не мог. Жиль тоже находился около меня, затем вызвал Сашу Аккермана, рассказав ему о случившемся и сказав, что ему нужно куда-то идти, он попросил Сашу не оставлять меня. Саша действительно вскоре был на пороге, Эдик ему кивнул, он был все время в сознании, но практически не мог с нами говорить, ибо удушье брало свое. Через некоторое время врачи попросили нас с Сашей удалиться и постоять за дверью. Пришел еще один врач-мужчина, и они минут двадцать–тридцать находились в его палате. Затем подошли ко мне и спросили моего разрешения сделать ему снотворный укол, который должен облегчить его страдания. Я пошла к Эдику и спросила его об этом, он и я дали согласие. Через десять минут мы с Сашей вошли в палату и сели у его кровати, я в изголовье, Саша в ногах. Эдик перестал метаться, успокоился и заснул. Единственное, что оставляло тревогу, – это дыхание, издающее странный тяжеловатый звук. Так мы просидели у него час или полтора, и врач посоветовал нам пойти отдохнуть на часа два, а в случае тревоги она обещала мне тут же позвонить. Мы с облегчением вышли из госпиталя, к счастью, шел автобус в мою сторону, я проехала две остановки, вошла в дом, выпила стакан воды, поднялась наверх и хотела прилечь, но тут зазвонил телефон – меня попросили вернуться в госпиталь. И опять автобус шел в сторону госпиталя, снова две остановки, я почти бегу, что мне запрещено, вбегаю в отделение, встречаю врачей и первые пять минут не понимаю, что свершилось самое ужасное. Что Эдик ушел, и ушел без меня, когда я его покинула. Двое удивительных врачей стали меня утешать, что для меня его жизнь земная прекратилась во сне, он не проснулся и что это произошло всего за пять минут до моего прихода. Я оставалась с ним до того момента, пока его не забрали в другое отделение – морг, куда на другой день нужно было принести вещи и где он лежал до момента церковной панихиды, которую нужно было совершить за несколько часов до отлета самолета, в котором тело Эдика должно было лететь в Москву. Все дни моего пребывания в Париже до отлета в Москву вспоминаются мне некоторыми, не совсем связанными картинами. Помню, в этот день смерти ко мне приехала Кристина с цветами и снова пришел отец Николай. Мы вместе втроем молились о душе Эдика, мы выстроили с отцом Николаем план заупокойных служб, которые будут зависеть от дня вылета гроба в Москву, ибо не всякий самолет имеет для него место и согласен взять на свой борт гроб. Организацию церемонии в Париже взял на себя Жиль, отец Николай сказал, что заупокойную мессу в своем храме он проведет в зависимости от нашего расписания. Мне пришла в голову мысль, что отпевание Эдика нужно будет сделать в Москве, в церкви при Третьяковской галерее, ибо накануне нашего отъезда в Париж именно сотрудники галереи позвонили нам в Тарусу и сказали, что несколько раз звонили нам в Париж, с тем чтобы взять на закупку работы Эдика. Накануне отъезда из Москвы уже тяжело больной Эдик встретился с ними на нашей квартире и дал небольшое интервью телеканалу «Культура». Я, памятуя доброе отношение к Эдику Лидии Ивановны Иовлевой, заместителя директора Третьяковки, которая сама не так давно потеряла своего мужа, позвонила ей и попросила ее помощи в деле организации отпевания. Она согласовала этот вопрос с директором Ириной Лебедевой и настоятелем храма, тоже отцом Николаем, и вопрос был решен. Люда Шуклина оговорила с тарусским начальством место захоронения его на мемориальном кладбище и время панихиды с отцом Леонидом и последнего целования в храме Петра и Павла. Труднее всего было организовать перевоз тела с аэродрома в Третьяковскую церковь Николая в Толмачах, найти бюро, которое могло бы по Интернету связаться с французским. На эти поиски практически ушли два или три дня. Поэтому захоронение Эдика было совершено только на девятый день с тремя заупокойными службами и каждый раз в какой-то удивительно торжественной атмосфере. Каждая служба завершалась проникновенным и благодатным словом священника, даже отец Николай, настоятель церкви Святителя Николая в Толмачах, никогда не знавший Эдика, произнес слово, в котором как в зеркале отражался дух личности Эдика. Людей в храме было много, левый его придел был забит народом, ко мне подходили люди, которых я не видела десятилетиями, я слышала из чужих уст, что смерть Эдика на многих, уже в наше время достаточно уставших и индифферентных людей произвела впечатление. Я это успела почувствовать еще в Париже, когда мне из разных стран – Канады, Америки, Германии, Польши, Чехии, Израиля и, разумеется, из России – все время звонил телефон, и во многих голосах по ту сторону трубки я слышала слезы. Звонили даже те, с которыми Эдик принципиально прервал отношения, и говорили мне, как они любили Эдика и какое важное место он занимал в их жизни. Очень важным для меня был звонок Ильи, с которым Эдик порвал отношения из-за цепи интриг, проходивших вокруг выставки в музее в Берне в конце 80-х, хотя до этого более 10 лет Илья был одним из самых близких друзей нашего дома. Илья, как и прежде, красиво, пафосно говорил о своей любви к Эдику и ко мне и о том, что с потерей Эдика ушла из него лучшая часть его души, что читает и перечитывает мою книгу, в которой я сумела передать дух объединяющей всех нас атмосферы. Я не говорю о звонках Володи Немухина, который практически на протяжении двух лет порой каждый день, как и Лариса Шифферс, справлялись о здоровье Эдика, или о тревожном голосе Ханса-Питера Ризы, который говорил: «Галя, это я, ну как?» Мне врезался в память яркий образ сказанного об Эдике Гришей Брускиным, когда в долгом разговоре об Эдике, когда я сказала, что Эдик был все-таки в своем творчестве абсолютно одинок, хотя в то или иное время его то привязывали к группе «лианозовцев», то к группе «Сретенский бульвар», которую каждый из участников и искусствоведов трактует на свой лад, Гриша мне ответил: «Ты знаешь, что все ворóны летают стаями и очень низко, а вóрон одиноко парит высоко в небе». Это парение Эдика для одних, близко с ним общавшихся, особенно ощущалось в последние месяцы его болезни, другими – после смерти. Ира Гробман, печатающая в своем журнале «Зеркало», какие-то пасквили про Эдика, написанные В. Воробьевым, теперь говорила мне по телефону о том, какая потеря для них смерть Эдика, которого ее муж Миша считал своим братом. Сам В. Воробьев со своей женой Анной прислал на мое имя е-мейл на адрес моего приятеля и соседа Жиля, что скорбит и вспоминает годы юности и тому подобное. На моей памяти нет людей, с которыми Эдик какое-то время был связан, чтобы он не преминул свершить что-то хорошее, а порой и значительно важное в их жизни, и делал всякий раз это совершенно естественно, не придавая своим поступкам какого-либо значения. Так он был устроен, он даже будучи больным не только не был индифферентен к чужому горю, но и к просто житейским проблемам своих друзей. На следующий день, кажется в полдень, мне надо было идти в морг, чтобы принести ему одежду и встретиться с ним один на один в его новой ипостаси. Белое погребальное белье было куплено Аникой по моей просьбе еще год назад, когда мы с часу на час ждали извещения о его смерти, белые легкие туфли, купленные для летнего отдыха, ни разу не надетые, видимо, тоже ждали этого часа. С Надей и Аникой, высказавшими желание меня сопровождать в морг, мы выбрали темный серый костюм, два или три раза использованный Эдиком для вернисажей. По французским законам с наполеоновских времен прощальная церемония с покойником в религиозном или светском месте, кроме морга, проходит при закрытом гробе, поэтому и Надин, и даже православная Аника мне сказали, что они будут ожидать меня, но не войдут попрощаться с Эдиком, лежащим в открытом гробу, так как хотят в своей памяти унести наполненный энергией и жизнью его образ. Мы пришли в морг и передали миловидной молодой африканке вещи Эдика. Она должна была его одеть, через какое-то время она позвала меня и спросила, правильно ли она все сделала, и я вошла в комнату, где один в гробу лежал уснувший Эдик. Лицо его было собранным и сосредоточенным, словно погруженным в сон, мало чем отличающийся от того сна, в котором он 15 дней находился в коме. Видимо, с детских лет, присутствующая при смерти дедушки в Пятигорске и три дня проживающая с ним, мертвым, в одном доме, часто забегающая в большую комнату, где он лежал и куда приходили люди с ним прощаться, я никогда не испытывала страха перед образом мертвого человека, мне близкого. Мне хотелось на него смотреть, осторожно поцеловать и гладить по голове. Эдик был спокоен, и в его немного запрокинутой голове чувствовалась надежда. После какого-то времени я вышла в вестибюль и сказала Анике и Наде, что они могут войти, что Эдик живой. Та и другая входили по очереди, затем вместе и по тому, как они себя вели, было видно, что у них пропал страх лицезрения умершего. Было ощущение, что он заснул и что он проснется в новой жизни. Между этой встречей и заколачиванием гроба перед его вывозом из морга и внесением в церковь Святого Серафима Саровского ко мне приходили и звонили друзья с желанием мне чем-то помочь. Приезжал и Клод Бернар с вопросом, в чем нужна его помощь. Я сказала, что практически Жиль и Аника помогли мне связать французский сервис ритуальных услуг с московским и единственный вопрос остается нерешенным, куда приглашать друзей для прощания с Эдиком – в церковь или в морг, ибо у него много друзей французов и вряд ли они захотят отстоять заупокойную службу в православной церкви, а служба эта довольно длинная. Клод не задумываясь ответил мне, что все придут в церковь и никаких сомнений быть не может. Для меня наступило некое облегчение. Отец Николай мне сказал, что поминальный стол мы сможем организовать или в трапезной, или в случае хорошей погоды в саду. С Таней Коваленко и Сашей Аккерманом мы сделали закупки вина и прочих напитков, заказали в русском магазине пирожки, фуршетные бутерброды, фрукты. Оповещала друзей и знакомых о смерти Эдика не я, но мне сказали, что, видимо, в церковь придет не менее ста человек, как это и получилось, ибо Кристина, купившая сто свечей для раздачи пришедшим, все раздала, а в церковь кто-то еще шел. Таня Коваленко, Лена Ракитина и Оксана Бегар готовили стол для поминок. Утром, чтобы со мной пойти в морг, приехал из Кельна Ханс-Питер и прилетел из Вены Бернхард Кюпперс. Тот и другой принесли мне некрологи, которые они опубликовали в немецких газетах. В морг приехал и Рувик Бессер с Аней из Ратингена. К назначенному часу подошли Филипп и Франсуаза де Сурмен и Саша и Галя Аккерман. Нас ввели уже в другой зал, где обычно проходит церемония прощания. Стоя там, я думала, что в последний раз вижу лицо Эдика, ибо гроб будет заколачиваться здесь и в России его не откроют. Оплакивая и вглядываясь в его лицо, я думала о том, что так начинает приоткрываться тайна преображения. Лицо его все более становилось красивым, отстраненным, погруженным в свое новое состояние, не знаю, слушающее или уже не слышащее нас. Я не помню, сколько продолжалась эта церемония прощания, час или два, а я все стояла и смотрела на него. Ко мне подошел человек, который сказал, что уже должны заколачивать гроб, и спросил, останусь ли я в этом зале или захочу выйти. Я сказала, что останусь. Кажется, в это время на пороге морга появился Оскар Рабин с Марком и Мишель Ивазилевич и с какой-то женщиной. Позднее я узнала, что она фотограф. Он попрощался с Эдиком, и гроб стали заколачивать. На моих глазах люди с удивительной виртуозностью стали выполнять свое печальное задание, затем гроб отнесли в катафалк, меня посадили рядом с гробом, и мы поехали в церковь. Друзья сели в машины и последовали за нами. Машина остановилась перед входом во двор храма и долго достаточно стояла. Видимо, отец Николай ждал прихода певчих, а народ все подходил или подъезжал к подъезду. Действительно, людей было много, часть русской эмиграции и большая часть французов. Помимо близких друзей, которые часто посещали Эдика в больнице, звонили мне, здесь были люди, которых я не видела годами. Саша Красковец с Бриджит приехали из Шартра, Симона из Брюсселя, Жозик Файнес, случайно приехав в Париж, оказался на похоронах Эдика. Галерея Клода Бернара в полном составе. Из русских художников помню Эрика Булатова, который плакал и обнимал очень трогательно и целовал меня. Про Оскара и Сашу Аккермана я уже писала. Были здесь Боря Заборов с Ирой, Миша Буржелян, Володя Янкилевский с Риммой, с которыми после выхода моей книги «Опыт благодарения» наши и так довольно прохладные отношения совсем прекратились. И я, помня слова отца Николая: «Галя, живите по заветам Божьим, и все ваши страхи и печали от вас отойдут», стараюсь. Оказались в Париже и Лена Карденас с Луиджи, и Пьер Морель с Ольгой, и Жан-Клод Маркадэ, и редко выползающая из дома Арина Гинзбург, и возникли Наташа Шибаева с Колей. Так остатки русского диссидентства и представители парижской элиты были рядом и были объединены близким чувством большой и невосполнимой потери. Отец Николай вдохновенно служил, пение приглашенных им певчих соответствовало торжественно-печальной и одновременно скорбной личностной ноте, которую отец Николай высказал в своей проповеди-прощании с Эдиком. Он сказал замечательные слова на французском языке о той гармонии личностного и творческого, которую нес в себе Эдик, поименованный в крещении Павлом. Многие, как мне казалось, нерелигиозные французы крестились и плакали, прощаясь с Эдиком у закрытого гроба. Потом те, с кем мне удалось встретиться после, говорили об удивительной и незабываемой атмосфере отпевания, о красоте храма, о проникновенности проповеди отца Николая. Дух единства и тишины был и на поминальной трапезе, которая по случаю теплой, солнечной погоды, не очень свойственной этому сезону, проходила в саду. Сад уже начал цвести и каким-то образом вторил состоянию прощания. После панихиды гроб отправился на аэродром, а красивейшие цветы, которые в большом количестве были присланы Клодом Бернаром в церковь, были оставлены в храме. По возвращении из Москвы, после похорон Эдика я узнала, что этими цветами в Страстную пятницу была украшена плащаница Господня.