Затеси - Виктор Астафьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мечта
Как бы хотелось, чтобы человек в развитии своем достиг такого совершенства, при котором, покинув сей свет, мог бы он слушать музыку родной земли.
Лежал бы на вечном покое, отстраненный от суеты и скверны житейской, а над ним вечная музыка. Для него только и звучит. И все, что он не смог услышать и дослушать при всей своей бедовой и хлопотной жизни, дослушал бы потом, под шум берез, под шелест травы и порывы ветра…
Вот это и было бы бессмертье, достойное человека, награда за муки его и труды.
Рукавички
Эмиль Гилельс был на гастролях в Вологде и, знакомясь с достопримечательностями города, осматривал Софийский собор, что стоит на Соборной горке, красуется по-над Вологдой-рекой и в ясную погоду куполами отражается в ней.
Строили собор во времена Ивана Грозного и вышел с ним будто бы казус совершенно неожиданный и негаданный. Во время осмотра и перед освящением его на Ивана Грозного, царя суеверного и подозрительного, обрушился сверху изрядный пласт штукатурки.
Царь сразу же из Вологды уехал и по этой или по какой другой причине дивной красоты и благолепия собор Святой Софии остался холодным.
Даже в середине лета в огромном соборе студено и гулко. И вот ходит знаменитый маэстро по храму, дивуется на фрески, писанные будто бы учениками самого Дионисия или даже под его руководством, и все потирает да прячет руки, отыскивая им теплое место. Забудется, засмотрится, затаив дыхание, на творения дивных мастеров и опять начинает руками суетиться — то под мышками их зажмет, то в карманы спрячет, а все нет грева. Сопутники его из музыкантов, из местных интеллектуалов не обращают внимания на неладность, происходящую с гостем, а вот старушка, березовой метлой и сторожбой кормившаяся подле храма, заметила.
— Поце, милый, рукам место ищошь? Мерьзнут?
— Мерзнут, бабушка, мерзнут. А мне вечером играть. Нельзя руки остужать.
— Дак вот возьми мои рукавички. Возьми, возьми, болезнай. Оне хоть и в латках, но чистые — я их кажну неделю мою.
Гость охотно подставил руки, бабушка надела рукавички, согретые своими руками, на бесценные руки пианиста, и маэстро ожил, повеселел, долго еще оставался в Софийском соборе — там есть чего смотреть, говорят, одних фресок около пяти тысяч метров.
Уходя из собора, Гилельс вернул бабушке рукавички и, приложив ладонь к левой части груди, поклонился ей легко и элегантно, как это умел делать только он, без заискивания и ужимок:
— Благодарю вас, родимая! Вы очень, очень мне помогли.
Этот случай мне рассказала работница и заботница вологодского музея Ирина Александровна Пятницкая. Недавно ее не стало, и Эмиля Гилельса уже нет, давно уж нет на свете и бабушки-привратницы — помянем же их добрым словом и пожелаем всем Царствия Небесного — каждый из них умел делать добро на своем месте и служил ему в меру своих сил.
Последняя народная симфония
Когда я смотрю и слушаю по телевидению дивное действо под названием «Играй, гармонь», меня всегда душат слезы.
А душат меня слезы не только от восторга, но и от горестного сознания того, что братья Заволокины вместе с остатками нашего замороченного народа творят последнюю радостную симфонию России.
«А Русь в сиреневом дыму и плачет, и поет», — не раз про себя повторил я слова поэта, слушая русскую гармонь, а она переборы льет-заливается, а из груди стон: «Да куда же? Зачем? Почему все это уходит?!»
И братья-крепыши, сибиряки, и подвиг их творческий ужли напрасны? Где, из чего взять веру в завтрашний день, ведь она без народной музыки, без пляски, песни и радости невозможна.
Сброд и шпана рождают сбродное злобное искусство, народ — народное ликующее.
Где же наш народ? Куда он улетел? Куда уехал? Убыл надолго ли и песни с собой унес?
Развращенец
Он был уже изрядно потаскан и жизнью утомлен, когда довелось мне с ним познакомиться на одном из частых в ту пору семинаров молодых писателей. Подавая крупную, но вялую руку, кривя морщинистый рот, он лениво представился: «Развращенец!»
Происходил он из крепкой рабочей семьи коренных уральцев, заимствовал от родителей кучерявую голову, широкую грудь и некую природную силу и стройность, может, даже стать, заметно уже смятую, и нажим на букву «щ» в разговоре, которым охотно, к месту и не к месту он пользовался. Новознакомцев забавляло, когда он, потягиваясь и зевая, говорил: «Дак ще, парни, однако, пора освежиться, лавки-те отворилися, кажись…»
Книги он писал только на злобу дня, и они у него пеклись, как блины на масленицу, а если сказать по-уральскому, как шаньги. Да все книги с броскими, неотразимыми для издательств названиями: «Отблеск пламени» — про металлургов, «Заря негасимая» — про старых революционеров, «Гранит не плавится» — про уральских камнерезов. За «Отблеск» получил он премию Ленинского комсомола, был быстренько оформлен в Союз писателей, избран в местное бюро и в редколлегию столичного молодежного журнала, зачислен на Высшие литературные курсы, где беспробудно пил, трепался и путался с какими-то окололитературными дамочками. Поскольку «Отблеск пламени» был инсценирован, экранизирован, превращен в оперу, в его прокуренной, запущенной комнате все время роились люди «от искусства», в открытую дверь лауреата валил сигаретный дым, катился мат и возгласы типа: «Нет, только свободная литература дееспособна!..»; «Искусство задавлено политиками!..»; «Культура гибнет под напором серости!..»; «Но придет, придет конец нашему терпению!..» И стихи, стихи: «По вечерам, над ресторанами»; «Не жалею, не зову, не плачу»; «Шансон-эскамильо, шансон-эскамильо, шансон-эскамильо — святое вин-но!..».
Когда деньги от стипендии подходили к концу, а был «развращенец» вечно в долгах, он выползал в коридор мятый, распухший, в просторно на нем болтающемся спортивном костюме с лампасами и говорил мимо по коридору проходившему курсанту или заезжему богатому товарищу с Кавказа:
— Зайди, старичок, освежись! — и кивал головой со спутанно на ней шевелящимися, давно не стриженными, до плеч проросшими кудрями, которые над его лицом, усохшим, изморщиненным, почему-то с несходящим, почти черным загаром («Жар мартенов, старички, жар мартенов!»), казались париком времени королей Людовиков. «Освежившись», гость, конечно же, выгребал из карманов рублишки, иногда и последние.
Пьянствовал он на курсах год, на второй год был отчислен с курсов и, несмотря на заступничество ЦК комсомола, секретариата правления Союза писателей, влиятельных друзей, выселен из общежития Литинститута.
Какое-то время он пожил у одной, у другой артистки, позимогорил на дачах богатых писателей, поел щей и капусты в подмосковных Домах творчества и уехал собкором центральной газеты в Сибирь, закатив на прощание пир в литинститутовском общежитии с песнями, стихами, обниманиями, битьем посуды и морд.
При всей его болтливости, распущенности и отменном цинизме он никому не доверял свою сокровенную тайну, не пояснял своего, выставляемого напоказ и часто охотно самим им произносимого прозвища «развращенец».
А он вкладывал в него особый, можно сказать, тайный, смысл.
Жизнь его исказилась еще в детстве, по той самой причине, по которой браконьерски сгублено, пущено «не по той дороге» уже не одно одаренное советское дитя. В двенадцать лет он написал стихотворение ко дню 8 Марта и был впервые напечатан в многотиражке «Металлург». К пятнадцати годам он уже стряпал стихи, что оладьи, и печатались они всюду, вплоть до «Пионерской правды». Учиться он стал плохо, учителям и родителям хамил. Отец, зная, как крепко калит горячий металл человеческий характер, выжигая из него всякую скверну, после окончания десятилетки поставил сына рядом с собой к мартену сперва учеником, потом подручным.
Из семьи и от мартена увела его с собой заезжая, курящая журналистка из областной газеты. Сраженная кудрями и горячей страстью молодого металлурга, свято верящая в его большое литературное будущее, она принялась таскать и двигать вперед «народный талант» и, определив на факультет журналистики, лелеяла и вскармливала свое светило.
Она погибла от надсады, недоедов, ревности, абортов и пьянства, так и не дождавшись расцвета ею взлелеянного «уральского цветочка», как нежно кликала она его в первые светлые годы совместной жизни.
Он тяжко перенес утрату, хотел покончить с собой, выпил флакон уксуса. Его промыли и откачали.
За общительность, остроумие, пылкость натуры ему сделан был подарок «круглолиценькой секретаршей», как звал ее сам студент. Он был распределен в одну из самых цветущих и теплых республик, в самую богатую и процветающую газету.
Здесь мало работали, но много пили и часто ходили на пышные, торжественные приемы.
А года-то были суровые, послевоенные, пей, да дело разумей, не забывайся, не расслабляйся. В Азии находишься, здесь мягко стелют, да жестко спать.