Лето волков - Виктор Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остановилась. Поставила ведра: ровно, не сгибаясь. И застыла. Лейтенант подошел поближе. Девушка не смотрела на него. Складки черного платка прикрывали лицо.
– Я думал о тебе. Всю войну. Для меня… не мелом по доске. Ничего не забыл. Не говоришь, напиши…
Он достал из кармана огрызок химического карандаша, лизнул грифель. Протянул ладонь, как это делали на фронте, где вечно не хватало бумаги:
– Неважно, что ты… хоть весь век молчи… Напиши…
Она застыла.
– Хорошо, я напишу. Смотри: «О». Мне остаться? О-статься?
Платок чуть заметно покачался из стороны в сторону.
– Нет? Тогда «У»… «У-е-хать»?
Платок качнулся утвердительно. Иван выпрямился. Сказал:
– Хорошо. Тогда я «З». «З…а…б…у…д…у». Тебя! Тося! Все забуду!
Раздалось что-то вроде всхлипывания. Иван смотрел, как Тося ловко подцепила крючком ведро, потом, чуть присев, проявляя крепкую, скрытую черным бесформенным платьем девичью стать, ухватила второе и, выпрямившись, плавно, ровно, не теряя ни капли, пошла дальше.
Он смотрит, как она уходит. Село просыпалось. Звон ведер, скрип журавлей, крики селян, пастуший рожок. Лейтенант, плюнув, стер буквы с влажной ладони. Тося шла не оборачиваясь. Глаза были полны слез.
31
Лейтенант бросил в сидор помазок, бритву, зеркальце, оставленные после спешного утреннего бритья…
Серафима бросилась во двор. Подкатила колоду, поставила на нее сосновый кругляш. Когда Иван вышел во двор, тюкнула по кругляшу топором.
– Неню, ты что?
– Да как же! Лето потому и лето, шо летит. Оглянешься – зима. Как без дров. Ты иди, раз надумал. – В прищуренных глазах бабки светилась хитринка.
Иван сбросил сидор, стащил гимнастерку. Взял у сарая колун, набил поплотнее на топорище. Второй чурбан не расколол, а бабка, открыв крышку сундука, достала сверток, сунула за пазуху. Глянула в окно на взмокшего, полуголого внука. Грудь его была в свежих шрамах.
– Господи, як тебя пошинковали в госпиталю. А ты все на фронт!
Незамеченная Иваном, который воевал с дровами, как со смертным врагом, выскочила из хаты.
32
Иван не слышал и не видел ничего. Треск да стук. Узловатая плаха, в которой увяз колун, раскололась от удара обухом о колоду. Куры, кудахча, бежали от летящих щепок. Двор белел от свежих дров. Пахло влажным деревом и человеческим потом. Солнце взбиралось на самый верх. Иван остановился, чтобы попить молока из глечика. Белые струйки побежали с губ.
Не сразу услышал смешок у калитки.
– Ой, Иван Миколаевич, вы на три зимы нарубили!
Варюся! В приталенной, перешитой из френча курточке, в цветастом платке, юбке-разлетайке, козловых сапожках, молодая, красивая, задорная. В руке зачем-то клунки.
– Не признал меня?
– Варя… Это вы… ты?
Иван смахнул щепки и следы молока с груди. Торопясь, натянул гимнастерку. Варя засмеялась, довольная произведенным впечатлением.
– Вы… Ты, помню, на смотр ездила, в газетах писали, потом вдруг замуж!
– Вышла, восемнадцати годов, глупая… а песни и теперь спиваю. Вчера так старалась, но, видно, не понравилось.
– Шо ты, Варюся! – сказала бабка, появившаяся на крыльце. – Уж как красиво спивала! Иван говорит: таких голосов в этих… в ансамлях нема. Треба, говорит, как-то отблагодарить.
Иван с удивлением посмотрел на бабку.
– Правда? А не пришел послухать! – В голосе Вари звучала откровенная радость. Она сказала, обращаясь к бабке, но глядя на Ивана: – Заметный стал парубок, Серафима Тадеевна!
– Верно, Варя. Так есть в кого. Дед, царствие небесное, молодой был – патреты писать!
– Я готовый, – закричал с улицы Попеленко. – Сказав буду, значит, буду!
Ему не ответили. Подогнав телегу ближе и стоя на ней, ястребок заметил, что у хаты разворачивается немаловажная сцена. Стал слушать.
– А я, бабуся, Ивану Миколаевичу в дорогу, – Варя поставила клунки на колоду, – домашней ковбаски, баночку сальтисону, трошки сала…
– Ну, от души, оно на пользу. Токо гостинец надо в руки: а то кусок в горле застрянет!
– Ой, Серафима Тадеевна, все обыча́и розумеете! – Варя отдала харчи бабке. – Может, зайдешь, Иван Миколаевич, на вечерку? Попрощаешься, послушаешь дорогих сердцу песен?
Не услышав ответа, красавица-соседка ушла, негромко напевая:
– Ой, хмелю, мий хмелю, хмелю зеленее́нький,де ж ты, хмелю, зиму зимував…
– Ох, Варька! – бабка понюхала колбасу, одобрительно чмокнула губами. – Бой-девка, но с душой! Пойдешь на вечерку?
– Оно бы надо… – вдруг заявил с телеги, через тын, Попеленко. – Нельзя обижать! Конечно, вам не совсем удобно одному идти!
Иван схватил колун. Песня таяла. Де ж ты, сыну, ничку ночував…
– Никуда не пойду!
Иван расколол чурбан так, что и колода под ним распалась.
– Вечерки! – он пошел за новой колодой. – Гулянки! А муж на фронте!
– От тут нема беспокойства, – сообщил Попеленко. – Сидор Панасыч, конечно, дуже здоровый был мужчина, токо бонба влетела прямо в контору, а он за столом сидел: тут какое здоровье выдержит?
33
– Полагайтесь на мене, – говорил Попеленко. – Любил я кино про старую жизнь. Красиво говорили! «Разрешите представить мого доброго друга!»
Дверь открылась как бы сама собой. В проеме стояла Варя. В городском, в блузке с рюшами, юбке-плиссе, туфлях с застежками на ярких пуговках. Серьги мерцали камушками, брошь переливалась огоньками. Иван замер, Попеленко открыл рот. Такую Варю в Глухарах никто не видел.
– Входи, Иван Николаевич! Будь як дома.
– Разрешите представить мого… – начал Попеленко.
– Давай пилоточку, – хозяйка ястребка и не заметила.
Голос у нее был распевный. Лейтенант откашлялся для солидности. Медали отвечают звоном. У него свои драгоценности!
Хата Вари притягивала и манила убранством. Цветы, скатерть, коврики и рушники с вышивкой, и не крестиком, а лентами, не утратившими довоенную яркость, горка с посудой, «городской» шкаф на две створки, машинка «Зингер» с фигурным станком. Из-под иглы лился водопад кремового файдешина, такого же, что Иван привез бабке. А лейтенант думал, что такого ни у кого нет!
Постукивали ходики, лампа-двенадцатилинейка освещала стол со снедью, редкостный для военного времени стол.
– А где же гости? – спросил Иван растерянно.
– А я вам хто? – отозвался Попеленко.
На стене, в рамках, висели грамоты со знаменами, с лицами Ленина, Сталина. И нелепое дополнение ко всей обстановке: босоногий дурень Гнат, сидевший на корточках в углу. Гнат кусал ломоть хлеба с салом и напевал:
Воны жито все убрали, ой, смолотили на току,После пива наварили, танцювали гопаку, ой…
– Тоже гость! – объяснила Варя. – Подкармливаю, а то б с голоду подох. Собирайся, Гнат.
– Хай сидит, – говорит Попеленко. – Он безобыдный, як мышь в углу.
Варя все же выпроводила Гната, набросив на его плечи ватник.
– Иди, Гнат! Одежка твоя шита-штопана. Бери мешок!
Попеленко, не теряя времени, опрокинул чарку – «то заради хозяйки, уж такая мастерица» – мгновенно отрезал по куску сала, хлеба, колбасы, завернул в припасенный рушник и спрятал за полу куртки.
– То для дитей. Вон, – указал на раскрашенный снимок, изображающий Варю в белом и плотного мужчину в костюме, с галстуком. – Слева, то Сидор Панасыч, директор спиртзаводу. Серьезная личность! Богато чего оставил! Варюсе было девятнадцать год, а вже вдова! То ж надо такое счастя!
В сенях прозвенело ведро, о которое запнулся Гнат.
…А хозяйствие хороше, куры, гуси ще й кабан, ой…
Песню оборвала хлопнувшая дверь.
34
Серафима, с корзинкой в руке, подошла к калитке Кривендихи. Село было занято обычными вечерними хлопотами. Возвращалось стадо, хозяева разбирали коз, овец, коров по дворам. «Иди, иди, Касатка…» – «А ты куды побег? Стегани его, Мокевна!» – «Званка, Званка!»
Кривендиха носилась по двору. Вылила ведро с водой в питьевую колоду, в другую, кормовую, вывалила мешанку.
– Заходь, кума! Тебе чего?
– Та вот, Кондратовна, хочу ж людей собрать, отметить прибытие!
– Так твой Ванька, балакают, крутанул та уезжает!
– Ну, так отметим прощанку.
– Ой, горячие они, молодые. А мой Валерик не пишет, беда. Чего ты с корзинкой?
– Купить у тебя харчей. У меня не густо.
– Ой лихо! – взмахнула руками Кривендиха. – Все Семеренковы скупили. И яйцы, и солонинку, и сала было фунта три, хлеба спекла, тоже…
– Та куда им? Двое их теперь!
– Ото и оно! И у Тарасовны харчи скупляют. Куды им такую прорву? А? – Кривендиха перешла на шепот: – А Малясиха сдогадалась: Семеренков чертей харчами задабривает. В карьер до него нечистые ходят.
– Та шо ты? Не дай бог!
– Ще хуже дело. Малясиха рассказывала: шла за Семеренковым, а дощ прошел, песок чистый!
– И шо?
– След не от сапог. От копыт козлиных. Во как!