История моей матери - Семен Бронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это была невинная месть с его стороны, и она не обратила на нее внимания.
- А чем он будет тут заниматься?
- Не знаю. В радио, например, работать. Вещать на великую Германию. Тут немцы скоро понадобятся. А доносить на них? Зачем? - и глянул с легким упреком.- Там и без меня есть уши. О вас это я так, по-дружески, настучал: чтоб в будущем остерегались.
Она кивнула - в знак того, что инцидент исчерпан.
- Там Клара вмешалась, все уладила.
- Эта самого дьявола заговорит. Скоро мне понадобится...- и поскольку Рене не поняла его, пояснил: - У меня каша заваривается.
Она поняла еще меньше и подняла голову в недоумении.
- Луиза бунтует. Может, ты ее урезонишь? - попросил он со знакомой уже ей детской интонацией и пошел к себе: разговор происходил в ее номере, они встретились в коридоре, а он, вопреки обыкновению, не пошел в соседнюю комнату.
Она пошла к Луизе, постучала. Та ответила не сразу, но пригласила войти. Когда Рене вошла, она сидела спиной к ней в глубине комнаты и вчитывалась в какую-то книгу. Свет от лампы падал на нее, и Рене увидела, что это немецкий путеводитель по Японии. Тут и Луиза поняла, что совершила оплошность: самой большой тайной, которую скрывали жильцы этой гостиницы, было место их будущей работы. К гневу, испытываемому ею до этого, прибавилась новая досада, она рывком засунула книгу под подушку, подальше от глаз непрошеной гостьи, и стала во весь рост, пряча взгляд, мечущий молнии. Речь ее, прежде рваная и обрывистая, которую Рене понимала с трудом, да и Пауль вынужден был прислушиваться, чтобы разобрать богемную берлинскую скороговорку,- стала необычайно четкой.
- Вы завтракать идете? Я сегодня пропущу. Идите с Паулем! - и резко отвернулась: глаза ее сверкнули и налились слезами, а некрасивое неправильное лицо набухло и покрупнело еще больше - она была близка к истерике.
Ни о каком завтраке не было и речи, Рене не за этим шла сюда, но поневоле ретировалась:
- Встретимся тогда за обедом.- День был воскресный...
Она засела у себя в номере, раздумывая над тем, что происходит у нее на глазах и не находя в нем смысла. Через некоторое время она пошла за чем-то в администрацию и как нарочно столкнулась на лестничной площадке с женщиной, вышедшей из комнаты Пауля. Женщина эта, рослая, даже дородная, из тех, кого она причисляла к русским красавицам, глянула на нее со стеснительной улыбкой и прошла мимо, а за ней в двери показался задержавшийся на миг Пауль. Увидев Рене, он удивился, решил, что она за ним шпионит. Она же боялась именно того, что он ее в этом заподозрит - и всем своим отчаянным видом и взглядом показала, что попала сюда совершенно случайно. Он усмехнулся, пошел за женщиной далее, а Рене как в столбняке отправилась к администратору, с трудом припоминая на ходу, зачем он ей вдруг понадобился...
Пауль позже зашел к ней.
- Это моя жена, Кэт. Я советский гражданин, и это моя законная супруга. По субботам она ко мне приезжает. Ночевать-то я тут должен... Она все понимает, а Луиза бастует. Женщины требуют своего, но мы не можем жить как все, нормально... А у Луизы еще и не все в порядке с нервами... В такой степени, что я не знаю, ехать ли нам вместе или нет. Там такое непозволительно... Вы когда кончаете учиться?
- Через полтора месяца.
- Нет, мне это не подходит. Я скоро уезжаю. Вы извините, если я не попрощаюсь с вами, все зависит от случая. Давайте руку, Кэт. Может, еще увидимся...
Он ушел, не зайдя к Луизе, которая слышала, конечно, все его перемещения и, наверно, затаила на него новое зло, а Рене осталась сидеть у себя, раздумывая над тем, в каких отношениях находится ее теперешняя профессия с привычными моральными ценностями, которые жили в ее сердце и которым, чувствовала она, грозила опасность со стороны ее новых друзей и соратников...
Он и в самом деле вскоре уехал не простившись. Луиза тоже исчезла куда, никому известно. В один из освободившихся номеров въехала Клара. Вблизи она оказалась не столь громогласна и утомительна, какой представлялась на расстоянии. У нее был поклонник, гамбургский моряк Герберт - такой же Герберт, как и Рене - Кэт и кто-то еще - Клара: имена давались для маскировки. С ним она забывала свое доктринерство и всезнайство и опекала его как маленького ребенка. Это был очень стеснительный и интеллигентный матрос - Рене таких прежде не видела. Он был настолько деликатен и щепетилен, что не посмел переехать в номер Луизы, чтоб не компрометировать подругу,- Клара не могла этого простить и все время мягко выговаривала ему за это. Вместо Герберта сюда вселился некий вьетнамец, вконец засекреченный и зашифрованный. Он жил, как ночная бабочка, и, если б не потребность в еде и других делах, его б никто не видел и не слышал: он выходил из своего номера и крался по коридорам ночью, когда остальные располагались удобнее в своих креслах: набирал в буфете продукты на сутки и шел боком назад, стараясь, чтоб его если увидели, то не в фас, а в профиль, будто так труднее было запомнить и опознать впоследствии.
- Видишь,- говорила Клара Герберту,- вместо него ты бы мог здесь идти. Тоже, как он, красться, как воришка. Ты ж у нас воришка: крадешь то, что тебе не положено...- и Герберт не знал что ответить, смущался и отмалчивался.
Они были влюблены друг в друга и готовились к совместной командировке. В присутствии Рене они вели себя безукоризненно, но так, что ей все время казалось, что они ждут не дождутся, когда она их оставит. Она охотно их покидала: ей доставляло удовольствие ублажать эту и без того счастливую парочку. Теперь она проводила много времени в семье Марии: та на прощание дала ей в Берлине московский адрес - самое ценное свое достояние. Ее муж, чех Дицка, жил с матерью в коммуналке на Собачьей площадке. Когда она пришла к ним в первый раз, он не знал, куда ее посадить и какие воздать почести. Он знал, что не имеет права задавать ей вопросы - кроме самых пустых и бессодержательных, и все спрашивал, как чувствует себя Мария и как выглядит: пытался по невинным ответам Рене домыслить и воссоздать все прочее напрягался и чуть ли не входил в транс, как медиум-прозорливец на сеансах ясновидения.
- Но настроение у нее бодрое? - допытывался он в десятый по счету раз.-Головы не вешает?
- Нет,- успокаивала его Рене.
- Это главное,- итожил он.- А как у нее с венами на ногах? У нее же ноги больные.
Рене ничего не знала про больные ноги Марии.
- Вроде ничего. Мы с ней много ходили по городу.
- Значит, не жалуется. А раз так, значит, не очень беспокоят...
На самом же деле ему хотелось знать, конечно, не это, а то, как живет его горячо любимая им жена, чем занимается и каким опасностям подвергается. Он был коминтерновец, работал в соседнем отделе, знал, что делалось в Германии, и на душе его было тревожно. Он старался скрыть это от матери.
- Вроде ничего себя чувствует,- переводил он на чешский: его мать, как и многие другие пожилые родители взрослых детей-коммунистов, переехавших в Союз, продолжала говорить на языке своей родины. Сам Дицка свободно говорил на трех языках, и Рене оставалось только выбирать, какой больше подходит по настроению; в последнее время она старалась говорить по-русски, но это давалось ей пока плохо.- И выглядит хорошо...
Мать принимала это к сведению, кивала, тоже довольствовалась малым, не спрашивала большего и щурилась спокойно и доброжелательно. Но Рене чувствовала за этим невозмутимым и нетребовательным фасадом нечто иное: в сморщенном от сплетения старческих морщин лице и в самой посадке головы была какая-то незримая застарелая горечь и негласный дух противоречия. Может, старуха думала в эту минуту о том, что у ее сына не самая лучшая супружеская жизнь на свете, что жена не может жить отдельно от мужа и подвергаться на стороне чудовищным опасностям, а муж при этом не имеет даже права спросить, что происходит, и довольствуется пустяками: старики часто боятся высказаться вслух, и нужно следить за игрой теней на их рембрандтовских лицах, чтобы приобщиться к их думам и сомнениям...
- А как она одета? - задавал новый вопрос Дицка, думая хоть так подобраться к существу дела.- Там холодная зима была?
- Не очень.- Здесь Рене могла позволить себе большую откровенность и подробно и обстоятельно описывала гардероб Марии и погоду в Берлине.
- Значит, в этом отношении все в порядке,- в очередной раз утешался Дицка.- А остальное вы мне обе когда-нибудь расскажете? - надеялся он вслух и глядел на Рене бодро и просительно разом - она соглашалась, но большего из нее нельзя было вытянуть...
Дицка, несмотря на занятость, обошел с ней все московские театры: у Рене было впечатление, что он относится к ней не как к товарищу жены, а как к ней самой, к ее второму воплощению. Она посчитала, что была на семнадцати спектаклях. Больше всего ей запомнились "Ревизор" Мейерхольда, "Бронепоезд 14-69" во МХАТе и "Красный мак" в Большом. Но еще больше полюбилась ей московская публика. Она и сама обожала театр, но москвичи любили его особым образом, самозабвенно и трогательно. На сцене громко, ясно и во всеуслышание излагали свои мысли, спорили, ссорились и мирились актеры, и зрители, сами такой свободой не обладавшие и предпочитавшие в жизни глухие намеки и иносказания, с восторгом следили за смельчаками, любовались их ораторскими позами, бесстрашными разоблачениями и выпадами в адрес врагов и недоброжелателей. Сцена дополняла жизнь, возмещала ее изъяны, и артисты, безмерно талантливые и почти гениальные в своем театральном рыцарстве, были героями поколения: они за него говорили и безумствовали. А еще была музыка: балет и опера. Москва, бедная и недоедающая, с хлебными карточками, с перегруженным транспортом, с людьми, гроздями висящими с дверей переполненных трамваев (метро только начинали строить) встречала ее в театрах роскошью постановок, энтузиазмом публики, европейским уровнем исполнительства...