Вальтер Скотт. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 16 - Вальтер Скотт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что до леди Пенелопы, то от подобной неуместной слабости она была защищена несокрушимой броней самомнения. Она жеманничала, передвигалась мелкими шажками и, несмотря на невзрачность всей своей особы и на ущерб, который время нанесло ее лицу, и без того никогда не отличавшемуся красотой, видимо, изо всех сил стремилась как можно ярче изобразить прекрасную дочь Эгея. Некоторая мрачность, свойственная характеру Гермии, еще увеличилась, когда леди Пенелопа обнаружила, что мисс Моубрей одета лучше, чем она: открытие это было сделано лишь недавно, ибо Клара только один раз участвовала в репетициях, да и то не в сценическом костюме. Однако ее милость не допустила, чтобы там, где она рассчитывала на триумф, тягостное чувство собственного несовершенства возобладало над ее стремлением блеснуть своей игрой и заставило ее существенно изменить заранее выработанную манеру исполнения. Характер представления не давал актерам много лицедействовать, но леди Пенелопа заменила движение такой серией ужимок, которая — по крайней мере разнообразием— могла поспорить с необычайной манерой самого Гаррика: он недаром говаривал, что «колесит» по сцене. Неказистые свои черты она искажала то гримасой безумной любви, обращая лицо к Лизандру, то с выражением изумления и оскорбленного достоинства поворачивала его к Деметрию; под конец она устремила взор на Елену, и черты ее постарались как можно лучше изобразить ярость соперницы, которая уже не в состоянии облегчить наболевшее сердие одними слезами и вот-вот прибегнет к помощи ногтей.
Невозможно было представить себе большего несходства в выражении лица, фигуре, поведении, чем между Гермией и Еленой. Последнюю изображала мисс Моубрей, такая прекрасная в своем чужеземном наряде, что все взоры были прикованы к ней. Она стояла на сцене, как часовой на том месте, где ему велели быть. Она еще раньше заявила брату, что хотя, уступая его докучным настояниям, ей и пришлось согласиться на участие в представлении, она будет лишь частью картины, но не действующим лицом. И действительно, вряд ли изображение на картине могло быть неподвижнее, чем она. Лицо мисс Моубрей выражало, по-видимому, глубокую печаль или озабоченность, что вполне соответствовало ее роли, и временами по нему пробегала легкая тень иронии или насмешки, словно она втайне презирала все это представление и даже самое себя за свое согласие принять в нем участие. Однако прежде всего она робела, и чувство это окрасило ей щеки румянцем, хотя и легким, но все же слишком ярким для ее обычной бледности. И когда зрители увидели во всем изяществе и роскоши пышного восточного одеяния ту, кого они привыкли видеть одетой весьма скромно, неожиданность этого контраста еще усилила для них ее очарование, так что взрыв рукоплесканий, наградивший участников представления, относился, можно сказать, к ней одной и мог по своей непосредственной искренности поспорить с тем, которого добивается от публики самый совершенный исполнитель.
— Ох, бедняжечка леди Пенелопа! — вздохнула достойная миссис Блоуэр, которая, преодолев свои сомнения насчет допустимости подобного спектакля, теперь смотрела его с живейшим интересом. — И жалко же мне ее бедного личика: оно у нее работает, как паруса на кораблике Джона Блоуэра в свежий ветер; ох, доктор Каклехин, как вы думаете, а ведь хорошо было бы, будь это только возможно, пройтись по нему горячим утюжком, чтобы хоть немножко разгладить морщины?
— Тсс, тсс, милая моя миссис Блоуэр! — сказал доктор. — Леди Пенелопа — дама знатная и моя пациентка, такие люди всегда замечательно играют, и вы должны понимать, что на любительских спектаклях свистеть не принято, гм!
— Можете говорить что хотите, доктор, но нет ничего глупее старой дуры. Другое дело, если бы она была так же молода и хороша, как мисс Моубрей, — я и понятия не имела, что это такая красавица: все ведь от платья, вся разница. Какая на ней шаль! Смело можно сказать, что во всей Шотландии такой не сыщешь. Настоящая индийская, ручаюсь.
— Настоящая индийская! — произнес мистер Тачвуд презрительным тоном, несколько смутившим миссис Блоуэр. — А как они, по-вашему, выглядят?
— Да, право, не знаю, сэр, — ответила она, придвигаясь поближе к доктору, так как, по сделанному ею впоследствии признанию, ей не понравились иноземный облик и резкий тон путешественника. Затем, оправив на плечах свой собственный покров и собравшись с мужеством, вдова добавила: — В Пейзли выделывают превосходные шали, их и не отличишь от заграничных.
— Не отличишь пейзлийских шалей от индийских? — переспросил Тачвуд. — Да ведь разницу и слепой распознает, едва дотронется до них кончиками пальцев. Но эта шаль действительно самая лучшая, какую я видел в Британии, и, глядя отсюда, можно подумать, что это и впрямь настоящая този.
— Да, в ней должно быть очень приятно, в этой козе, — сказала миссис Блоуэр. — Теперь я ее хорошо разглядела и должна сказать, что это просто красота.
— Они называются «този», а не «кози», сударыня, — продолжал путешественник, — хотя шрофы в Сурате в тысяча восемьсот первом году и говорили мне, что их выделывают из козьего пуха.
— Вы, наверно, хотели сказать — овечьего, сэр? Козья шерсть слишком груба для пряжи.
— Верно, сударыня, для пряжи она не очень-то годится, но надо иметь в виду, что они употребляют только подшерсток. А какие у них краски! Эта този сохранит свой цвет, даже когда от нее останется один лоскуток, — люди там передают такие шали по наследству своим внукам.
— Да, цвет и впрямь красивый, — заметила дама, — вроде как шерсть на спине у мыши, только с красноватым оттенком. Интересно, как он у них называется.
— Цвет этот там очень любят, сударыня, — сказал Тачвуд, оседлав своего любимого конька. — Мусульмане говорят, что он представляет нечто среднее между цветом шкуры слона и груди фаугхта.
— По правде сказать, я и сейчас не очень-то пойму, что это за цвет.
— Фаугхта, сударыня, — слово, которым мавры (ибо у индусов он будет «холлах») обозначают одну породу голубя, священного у индийских мусульман, так как они считают, что грудка его окрасилась кровью Али. Но смотрите, сцена кончается. Мистер Каргил, вы сочиняете проповедь, друг мой? О чем это вы задумались?
В продолжение всей этой сцены мистер Каргил, не отрываясь, созерцал Клару Моубрей напряженным и тревожным взором, хотя, казалось, сам не сознавал этого. И когда голос приятеля вывел его из задумчивости, он воскликнул:
— Прелестная, несчастная!.. Да, я должен повидаться с ней и повидаюсь!
— Повидаться с ней? — переспросил Тачвуд, слишком привыкший к странностям своего друга, чтобы доискиваться, почему или зачем он говорит и делает то-то и то-то. — Ну конечно, вы повидаетесь и даже поговорите с ней, если вам этого так хочется. Говорят, — продолжал он, понижая голос до шепота, — будто Моубрей разорен. Не замечаю, чтоб это было так — одевает он свою сестру, как бегуму. Видали вы когда-нибудь такую великолепную шаль?