Вальтер Скотт. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 16 - Вальтер Скотт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клейкемского набоба и пастора встретили возгласы не менее громкие. Первый заслужил их непринужденностью, с какой он носил белый тюрбан; второй — тем, что вообще редко появлялся на людях; оба же вместе — необычайностью зрелища, которое представлял собою почтенный священнослужитель в одежде более старомодного покроя, чем теперь можно увидеть даже на вселенском соборе шотландской церкви, выступавший рука об руку и, видимо, состоявший в наилучших отношениях с парсом купеческого звания. Оба они на миг задержались у ворот внутреннего двора, любуясь фасадом старинного дома, чья величавость потревожена была столь непривычно веселым событием.
Шоуз-касл, хоть и назывался замком, отнюдь не походил на укрепление, и сохранившееся до наших дней здание исстари предназначалось лишь для того, чтобы в нем с удобством проживала мирная семья. У него был низкий, тяжелый фасад, перегруженный украшениями того напыщенного стиля, который не столько сочетал в себе, сколько смешивал античность и готику и был весьма распространен в царствование Иакова VI Шотландского и его злосчастного сына. Двор представлял собою небольшой квадрат, две стороны которого заняты были строениями, предназначавшимися для владельца и его семьи, а третья — конюшнями, единственной частью замка, которой уделялось достаточно внимания, ибо нынешний мистер Моубрей привел их в отличный порядок. С четвертой стороны квадрат замыкала защитная стена, в которой пробиты были главные ворота. Все вместе представляло собою одно из тех сооружений, которые еще можно обнаружить в некоторых старых шотландских поместьях, где безудержное стремление сделать их парковыми (одно время употребляли именно такое выражение) не заставило владельцев снести благородные защитные пристройки, которыми их более мудрые отцы прикрывали свои дома, и подставить жилье резкому северо-западному ветру, уподобляясь пятидесятилетней старой деве, готовой дрожать от холода, лишь бы она могла услаждать общество выставленными напоказ костлявыми красными локтями и морщинистой шеей и грудью.
Через двустворчатую, гостеприимно распахнутую по случаю празднества дверь все общество вступило в темный и низкий холл, где стоял сам Моубрей в костюме Тезея, но без герцогской шапочки и мантии, с должной любезностью встречая гостей и указывая, куда каждому из них следует идти. Тех, кому предстояло принять участие в утреннем представлении, провели в одну из старых гостиных, превращенную в артистическое фойе и соприкасавшуюся с рядом комнат в правом крыле дома, приспособленных на скорую руку под актерские уборные, где артисты могли привести в порядок или закончить свой туалет. Все прочие, кто не участвовал в затеваемом спектакле, направлены были налево, в большую, ничем не обставленную столовую, которой уже давно не пользовались, откуда решетчатая стеклянная дверь вела в сад с дорожками, обсаженными тисом и остролистом; садовник, старый и седовласый, подрезал и подстригал эти кусты по правилам, которые некий голландец почел достойными прославления и воспел в дидактической поэме об Ars topiaria.[63]
Небольшая дикая рощица, окружавшая прелестную, совершенно гладкую зеленую лужайку и, в свою очередь, окаймленная высокой живой изгородью, вроде описанной выше, сочтена была самым подходящим местом для живых картин. Она была удобна во многих отношениях: прямо против лужайки возвышался небольшой холмик, на котором устроили сиденья для зрителей, получавших тем самым полную возможность обозревать весь этот театр под открытым небом, так как мелкую поросль и кустарник вырубили и на месте их водрузили временные ширмы, которые раздвигались приставленными для этого слугами и, таким образом, заменяли поднимающийся занавес. Крытые шпалеры, проходившие через другую часть сада и примыкавшие к двери в правом крыле замка, казалось, были прямо-таки предназначены для предполагавшегося зрелища, ибо давали участникам представления удобный и незаметный для зрителей доступ на сцену. Столь подходящие со всех точек зрения условия побудили действующих лиц — во всяком случае, тех, кто согласился с такой постановкой дела, — расширить до некоторой степени свой первоначальный план: вместо одной картины, как предполагалось сначала, оказалось возможным показать избранному обществу три или четыре, взятые из разных частей пьесы, что делало спектакль и более длительным и более разнообразным, не говоря уже о таком преимуществе, как чередование эпизодов трагических и комических.
Сперва гости бродили по саду, что мало кому было интересно, и пытались угадать, кто именно, заразившись праздничным настроением, переоделся странствующим певцом, коробейником, пастухом, горцем и так далее, а затем потянулись к месту, куда привлекали их приготовленные для зрителей скамьи и ширма, скрывавшая естественную театральную сцену в рощице, и где все подогревало любопытство, особенно же водруженный над лужайкой транспарант с надписью, взятой из пьесы: «Вот эта зеленая лужайка будет нашей сценой, эти кусты боярышника — уборной, и мы можем представлять все в точности».[64]
Прошло минут десять, и по рядам зрителей уже пробегал приглушенный ропот нетерпения, как вдруг из-за ближайшей живой изгороди раздался первый звук скрипки Гоу — там расположился его маленький оркестр. Когда он с пылом истинного горца заиграл стратспей, все тотчас же смолкло. Когда же бурный темп танца сменился адажио и полились замирающие жалобные звуки «Розлин-касл», эхо восторженных рукоплесканий, которыми шотландцы всегда встречали и награждали талантливого певца их страны, вывело старые стены замка из сонного оцепенения.
— Вот поистине достойный сын своего отца, — сказал Тачвуд священнику, так как они оба поместились рядом, почти в самом центре мест, отведенных для зрителей. — Немало лет прошло с тех пор, как я в последний раз слышал старину Нийла, в Инвере и, правду сказать, до поздней ночи с ним засиделся за оладьями и этелским пивом. Никогда я не думал, что еще при жизни его услышу другого такого же исполнителя. Но тсс! Занавес поднимается.
Действительно, ширма была отодвинута, и глазам зрителей предстали Гермия, Елена и их возлюбленные в позах, соответствующих сцене всеобщей путаницы, вызванной ошибкой Пэка.
Мистер Четтерли и художник исполняли свои роли не лучше и не хуже, чем это вообще делают любители; они испытывали довольно сильное смущение из-за экзотических одеяний, в которых красовались на глазах у всего общества, — и это все, что о них можно было сказать.
Что до леди Пенелопы, то от подобной неуместной слабости она была защищена несокрушимой броней самомнения. Она жеманничала, передвигалась мелкими шажками и, несмотря на невзрачность всей своей особы и на ущерб, который время нанесло ее лицу, и без того никогда не отличавшемуся красотой, видимо, изо всех сил стремилась как можно ярче изобразить прекрасную дочь Эгея. Некоторая мрачность, свойственная характеру Гермии, еще увеличилась, когда леди Пенелопа обнаружила, что мисс Моубрей одета лучше, чем она: открытие это было сделано лишь недавно, ибо Клара только один раз участвовала в репетициях, да и то не в сценическом костюме. Однако ее милость не допустила, чтобы там, где она рассчитывала на триумф, тягостное чувство собственного несовершенства возобладало над ее стремлением блеснуть своей игрой и заставило ее существенно изменить заранее выработанную манеру исполнения. Характер представления не давал актерам много лицедействовать, но леди Пенелопа заменила движение такой серией ужимок, которая — по крайней мере разнообразием— могла поспорить с необычайной манерой самого Гаррика: он недаром говаривал, что «колесит» по сцене. Неказистые свои черты она искажала то гримасой безумной любви, обращая лицо к Лизандру, то с выражением изумления и оскорбленного достоинства поворачивала его к Деметрию; под конец она устремила взор на Елену, и черты ее постарались как можно лучше изобразить ярость соперницы, которая уже не в состоянии облегчить наболевшее сердие одними слезами и вот-вот прибегнет к помощи ногтей.