Снег - Орхан Памук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Камера, в которой держали Ладживерта, была совсем рядом с этими историческими конюшнями. Военный грузовик высадил Ка перед старым, прекрасной архитектуры каменным зданием у склонившихся от тяжести снега ветвей старой дикой маслины. Внутри два вежливых человека, которые, как правильно понял Ка, были сотрудниками НРУ, прикрепили ему на грудь изоляционной лентой марки Газо примитивный диктофон, который по меркам 1990-х годов можно будет считать примитивным, и показали кнопку, чтобы включать его. В то же время они советовали вести себя так, будто он был расстроен из-за того, что сидевший внизу задержанный попал сюда, вести себя так, будто он хочет ему помочь, и совершенно без всяких шуток внушили ему, чтобы он заставил задержанного признаться в преступлениях, которые он совершал и организовал, записывая эти признания на пленку. Ка даже не подумал о том, что эти люди могли не знать главную причину, из-за которой его прислали сюда.
На нижнем этаже маленького каменного здания, использовавшегося в царские времена в качестве штаба русской кавалерии, куда спускались по холодной каменной лестнице, была довольно большая, без окон камера, где несли наказание те, кто совершил дисциплинарные нарушения. Эта камера, которая в республиканский период какое-то время использовалась как маленький склад, а в 1950-е годы как образец убежища, которое может быть использовано в случае атомной атаки, показалась Ка гораздо более чистой и удобной, нежели он себе представлял.
Хотя комната была довольно хорошо согрета электрическим обогревателем фирмы «Арчелик», который некогда подарил военным для удобства главный торговый представитель фирмы Мухтар, Ладживерт лежал на кровати, где он читал книгу, натянув на себя чистое военное одеяло. Увидев Ка, он встал с кровати, надел ботинки, из которых были вытащены шнурки, и с официальным видом, но все же улыбаясь, пожал ему руку и указал на столик из искусственного дерева у стены, с решимостью человека, готового к деловым переговорам. Они сели на стулья по краям маленького стола. Ка, увидев на столе оцинкованную пепельницу, до краев заполненную окурками, вытащил из кармана пачку «Мальборо» и протянул Ладживерту, сказав ему, что он выглядит совершенно спокойным. Ладживерт сказал, что его не пытали, и спичкой зажег сначала сигарету Ка, а потом свою.
— На кого на этот раз вы шпионите, сударь? — спросил он, мило улыбнувшись.
— Я бросил занятие шпиона, — ответил Ка. — Теперь я занимаюсь посредничеством.
— Это гораздо хуже. Шпионы за деньги приносят различные ерундовые сведения, большая часть которых ни на что не годится. А посредники, из-за своей нейтральности, с умным видом вмешиваются во все дела. В чем твоя выгода?
— Уехать целым и невредимым из этого ужасного города Карса.
— Атеисту, приехавшему с Запада шпионить, сегодня только Сунай может дать такие гарантии.
Так Ка понял, что Ладживерт видел последний номер городской газеты «Граница». Он возненавидел смешок Ладживерта из-под усов. Как мог быть этот воинствующий сторонник введения шариата таким веселым и спокойным, после того как попал в руки турецких властей (и к тому же с делами по двум преступлениям), на безжалостность которых так жаловался? Кроме того, Ка сейчас смог понять, почему Кадифе так влюблена в него. Ладживерт показался ему сейчас красивее, чем обычно.
— В чем вопрос посредничества?
— В том, чтобы тебя отпустили, — сказал Ка и спокойно кратко изложил предложение Суная.
Он совсем не рассказал о том, что Кадифе может надеть парик, когда будет снимать платок, или о других хитростях прямой трансляции, чтобы остался предмет для торга. Рассказывая о тяжести условий и говоря, что безжалостные люди, оказывающие давление на Суная, хотят при первом же удобном случае повесить Ладживерта, Ка чувствовал, что получает удовольствие и из-за этого испытывает чувство вины. Он добавил, что Сунай из чокнутых и что, когда снег растает и дороги откроются, все вернется на свои места. Впоследствии он спросит себя, сказал ли он это, чтобы чем-то понравиться сотрудникам НРУ, или нет.
— Становится понятным, что единственной возможностью спасения для меня является придурковатость Суная, — сказал Ладживерт.
— Да.
— Тогда скажи ему: я отказываюсь от его предложения. А тебя благодарю за то, что ты взял на себя труд прийти сюда.
В какой-то момент Ка подумал, что Ладживерт встанет, пожмет ему руку и выставит его за дверь. Наступила тишина.
Ладживерт спокойно раскачивался на задних ножках своего стула.
— Если ты не сможешь выбраться целым и невредимым из этого отвратительного города Карса, так как роль посредника тебе не удалась, это будет не из-за меня, а из-за того, что ты болтал, хвалясь своим атеизмом. В этой стране человек может хвалиться своим атеизмом, только если у него за спиной стоят солдаты.
— Я не тот, кто хвалится атеизмом.
— Тогда хорошо.
Они вновь помолчали и покурили. Ка почувствовал, что не остается ничего, кроме как встать и уйти.
— Ты не боишься смерти? — спросил он потом.
— Если это угроза: не боюсь. Если дружеское любопытство: да, боюсь. Но чтобы я теперь ни сделал, эти тираны меня повесят. Делать нечего.
Ладживерт улыбнулся, нежно глядя на Ка взглядом, который его терзал. Его взгляды говорили: "Смотри, я в более трудном положении, чем ты, но все же спокойнее, чем ты!" Ка со стыдом почувствовал, что с тех пор, как влюблен в Ипек, его волнение и беспокойство связаны с надеждой на счастье, которую он носил внутри себя как сладкую боль. Неужели у Ладживерта не было такой надежды? "Я досчитаю до девяти, встану и уйду", — сказал он себе. "Один, два…"Досчитав до пяти, он решил, что если не сможет переубедить Ладживерта, то не сможет увезти Ипек в Германию.
Он какое-то время вдохновенно говорил о том о сем. Он говорил о невезучих посредниках из черно-белых американских фильмов, которых он видел в детстве, о том, что сообщение, появившееся на собрании в отеле «Азия», можно будет издать в Германии (если его привести в порядок); о том, что когда люди ради упрямства и сиюминутных желаний принимают в своей жизни неверные решения, то потом могут сильно раскаяться, например, когда он сам был в лицее, с таким же гневом покинул баскетбольную команду и больше не вернулся, о том, что в тот день пошел на Босфор и долго смотрел на море, о том, как он любит Стамбул, о том, какая красота весной под вечер в бухте Бебек, и еще о многом другом. Он старался не теряться под взглядами Ладживерта, смотревшего на него с хладнокровным выражением лица, и не замолчать, и все это делало эту встречу похожей на последнюю встречу перед смертной казнью.
— Даже если мы сделаем самое невозможное из того, что они хотят, они не сдержат данного ими слова, — сказал Ладживерт. Он показал на пачку бумаги и ручку на столе. — Они хотят, чтобы я написал рассказ своей жизни, о своих преступлениях, обо всем, что хочу рассказать. Тогда, по их словам, если они увидят мою добрую волю, может быть, простят меня по закону о признании вины и раскаянии. Я всегда жалел глупцов, которые в свои последние дни поддавались этой лжи, отворачивались от своих принципов и предавали всю свою жизнь. Но раз уж мне суждено умереть, то я хотел бы, чтобы те, кто будет после меня, узнали обо мне некоторые правдивые факты. — Он взял один лист из пачки бумаги для письма. На лице у него появилось выражение чрезмерной серьезности, которое было, когда он делал заявление для немецкой газеты: — Двадцатого февраля, в тот день, когда пойдет речь о моей смертной казни, я хочу сказать, что я не раскаиваюсь ни в чем, что совершил до сегодняшнего дня по политическим соображениям. Я второй ребенок моего отца, который был проработавшим всю жизнь в Управлении финансов Стамбула секретарем на пенсии. Детство мое и юность прошли в смиренном и тихом мире моего отца, который втайне продолжал посещать обитель Джеррахи. В юности я взбунтовался против него и стал атеистом левых взглядов, когда я был в университете, стал последователем воинствующей молодежи и забрасывал камнями моряков, сходивших с американских авианосцев. Тогда я женился, развелся, пережил кризис. Много лет ни перед кем не показывался. Я был инженером электроники. Из-за гнева, который я испытывал по отношению к Западу, я почувствовал уважение к революции в Иране. Я вновь стал мусульманином и поверил в мысль имама Хомейни: "Защитить сегодня ислам намного важнее, чем совершать намаз и соблюдать пост". Меня воодушевляло то, что писал Франц Фанон о силе, мысли Сейида Кутуба об эмиграции и о перемене места жительства в ответ на притеснения, а также меня вдохновлял Али Шериати. Чтобы сбежать от военного переворота, я укрылся в Германии. Вернулся назад. Из-за раны, которую я получил, сражаясь вместе с чеченцами против русских в Грозном, я хромаю на правую ногу. Во время осады сербов я поехал в Боснию, и боснийская девушка Мерзука, на которой я там женился, приехала вместе со мной в Стамбул. Поскольку из-за моей политической деятельности и веры в идею о переселении я ни в одном городе не оставался больше двух недель, я разошелся и со второй своей женой. После того как я разорвал отношения с мусульманскими группировками, которые отвезли меня в Чечню и Боснию, я проехал по Турции вдоль и поперек. Хотя я верил в необходимость убивать врагов ислама, я до сегодняшнего дня не убил никого и не приказывал никого убивать. Бывшего мэра Карса убил сумасшедший курдский извозчик, рассердившийся на его намерение убрать старые повозки в городе. Я приехал в Карс из-за юных девушек, совершавших самоубийства. Самоубийство — самый большой грех. Я хочу, чтобы мои стихи после моей смерти остались в память обо мне и чтобы их издали. Все они у Мерзуки. Вот так. Наступило молчание.