Я отвечаю за все - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Однако же длинный у вас день, — сказал Золотухин, сверившись с часами.
— Все по «скорой» возят, — устало ответил Устименко, — тут не спланируешь. До шести Николай Евгеньевич парился, теперь на нас ущемленные грыжи посыпались, и вот внематочная. Да у нас что — терапевтам тяжелее: нынче привезли три отравления в вокзальном ресторане и везут — звонили — еще из столовых. Все рыба…
— Какая такая рыба?
Нечитайло скромно высказался в том смысле, что санитарно-эпидемиологическая служба в Унчанске слишком тихо себя ведет, даже шепотом. Золотухин записал в блокнот «сан.-эп. стан.» и поставил возле жирный вопросительный знак. «Почешется наконец Женюра», — без всякого злорадства, деловито подумал Устименко и положил на табуретку ноющую ногу по команде — отдыхать! Зиновий Семенович еще отпил чаю и спросил у Богословского, как ему живется в новой комнате.
— Мебель не может подобрать стильную, — одними глазами улыбнулся Устименко, — все капризничает, по комиссионным ищет…
— Жакоб! — с натугой вспомнил Богословский. — Или чиппендейл.
— Не переехал он еще, — все улыбаясь глазами, сказал Владимир Афанасьевич. — Пустил тут корни, и все. Чайник у него завелся электрический, чашки, теперь переезжать — целое дело. А мы с вами товарищу Богословскому на блюдечке ордер принесли, верно, Зиновий Семенович?
Он смотрел, посмеиваясь, в глаза Золотухину — этот все еще молодой, хоть и седеющий верзила, с длинной шеей и тяжелыми кулаками, которые лежали перед ним на столе, чуть искалеченные, но в общем настоящие руки, из таких, которые не подведут в работе, — верные, сильные, крепкие. И, глядя на эти руки, Золотухин спросил не своим, неуверенным, даже робким голосом:
— Вы, товарищ Устименко, будете мне Сашу оперировать?
— Нет, оперировать вашего сына будет Николай Евгеньевич, — ответил Устименко. — А мы с Александром Самойловичем будем ассистировать. Да вы не беспокойтесь, мы мужики дошлые, управимся, хоть и не профессора, как вы вашему сыну обещали.
Золотухин удар принял не сморгнув.
— С моей немудрящей точки зрения — Николай Евгеньевич профессор.
— С моей — тоже, — скромно согласился Богословский. — Ну, а вот где будем молодого товарища оперировать? У вас в салонах и будуарах я не согласен.
— Это в каких же салонах?
— В ателье в ваших, — засопел угрожающе Богословский.
Если он бранил какую-либо больницу, то называл ее салоном, будуаром, а если уж ругался, то произносил слово «ателье», которое ему казалось даже неприличным. В Москве как-то проездом увидел он в годы нэпа «салон красоты» — и ахнул на всю жизнь.
— Почему же у нас ателье?
— Полы паркетные, врачи анкетные, — сказал Богословский. — Мне там нельзя. У меня папаша поп был. И вообще я ко всяким закрытым распределителям отношусь раз навсегда отрицательно, даже когда они здоровья касаются… Ну, а ежели серьезно говорить, то прооперировать может и обезьяна, если ее выучить, а вот выходить после операции никакая ученая обезьяна не сможет. Слышали про такое?
Про оперирующих обезьян Золотухин, естественно, не слышал. А Богословский совсем развеселился и пошел рассказывать про «звериную» медицину, да так, что совсем неизвестно сделалось, где настоящая правда, а где похожий на правду вымысел.
— Вот вы недоверчиво слушаете, — поблескивая медвежьими глазками, пофыркивая, сладко разморенный обильнейшим чаепитием, говорил Богословский, — а ведь точно известно, что подражание животным — источник медицины. Древние врачеватели чрезвычайно много почерпнули от суданских мартышек и эфиопских гамадрилов. Плиний утверждает, что кровопусканию древние обучились у гиппопотама, который, почувствовав в себе тяжесть, вылезал из реки под наименованием Нил и открывал себе вену посредством терниев, а несколько позже останавливал кровотечение лимоном. Выкушали?
— Бросьте! — сказал Золотухин.
— Не брошу! — отозвался Богословский. — Человек — оно, конечно, звучит гордо, но и зверье, случается, свою пользу соображает. Старина Плутарх пишет, что промывательные вначале вошли в употребление у египтян, которые заимствовали их у птицы ибис…
— Да, тут с вопросами приоритета черт ногу сломит, — наливая себе остывшего чая, сказал Устименко. — Это вам не продолговатое пирожное с заварным кремом…
— Какое? Какое?
Володя рассказал про переименование эклера.
Золотухин скис от смеха.
— Весело, ребята, живете, — сказал он.
Ему здесь нравилось — в этой белой высокой бедной комнате. И они нравились — в своих расстегнутых халатах, работники, деловые ребята, свои мужики. И не важничают, не заносятся, не воображают, как те, которые замучили его Сашку. Ничто так не раздражало его, как вид любого земного величия, хоть сам он, случалось, и покрикивал, и грубил. Но грубил-то он на равных, не обижаясь на крутой ответ. Бывало, удивлялся, но и только.
— Живем не слишком весело! — погодя отозвался Устименко.
— Бывают и печали?
— Бывает, что медицина бессильна не по нашей вине, — твердо произнес Владимир Афанасьевич. — Мы все делаем с телом человека, а душу вытащить не можем…
— Это какую такую душу? — слегка принасупился Золотухин. — Для меня такое понятие не существует.
— Зря! — попенял Богословский.
Нечитайло немножечко нравственно попятился.
— Зиновий Семенович как марксист… — начал было он, но Устименко прервал:
— Вы, Александр Самойлович, не пугайтесь раньше времени, отвыкайте!
И рассказал, не торопясь, с подробностями, все, что уже в общих чертах Золотухин знал о печальной истории Крахмальникова. Но рассказал с моралью. И сильно на эту мораль нажал:
— Имел место случай в конце войны, когда несколько крупнейших наших светил более полугода бились за жизнь одного ничем особо не примечательного капитана-сапера. Подробности вам неинтересны, хирургические и теоретические, но капитан этот подлежал впоследствии постоянному наблюдению, потому что возвращение ему жизни было чудом, из которого следовало извлечь выводы важные уже не только, так сказать, персонально, нет — важные для развития науки и судеб данной уникальнейшей операции. Ну, а после выписки одна сволочь, бандит и чиновный мерзавец, обидела капитана окриком. Всего только окриком насчет сокращения ему жилплощади. И капитан умер в одночасье. Пришел и умер. Это мы к тому — я от всех нас говорю, Зиновий Семенович, — ну, а мы, и я в частности, кое-что в грудной хирургии кумекаем, — так мы к тому, что надобно Крахмальникову его честь вернуть, тогда он и поднимется.
— Вообще-то грузины правильно утверждают, — с осторожностью вставил Нечитайло, — они говорят: «Человек человеку — лекарство».
— Не подрессоривай, Самойлович, — попросил Богословский, — тут покруче можно выразиться: человечество начинается с человека.
— Это кто сказал? — быстро спросил Золотухин.
— Человек и сказал, — угрюмо отозвался Устименко. — Где-то слышал я еще такую самокритику, что, бывает, понятием «народ», довольно отвлеченным и даже абстрактным, больше клянутся по торжественным дням, а надо думать о каждом человеке по будням, тогда и получится народ.
Золотухин послушал, потер большое лицо тяжелыми руками, вздохнул и сказал:
— Если вы этими снарядами по мне бьете, то зря. Такие задачи мне не в диковинку решать, да и решать их разве что дурачку уместно, — любой, у которого голова на месте, сам понимает. Только и вы учтите — лечащему врачу ближе к человеку, чем, например, главному, в данном случае товарищу Устименке. А мне, например, и того труднее, у меня послевоенная область и областной центр. Народу сколько? А все человеки? Так как мне прикажете? С каждым по отдельности?
Богословский и Устименко коротко переглянулись.
— Не одобряете? — заметив этот взгляд, спросил Золотухин. — Что ж, не смею спорить, только научите, откуда время брать… ну и силы…
Он вздохнул, подперся рукой, размял папиросу.
— Курили бы меньше, — уныло посоветовал Богословский.
— Вот-вот, — сказал Зиновий Семенович, — это и есть выход из положения. Еще на лыжах пробежаться, перед обедом часок соснуть, когда сон золотой, вечером не наедаться.
— Ладно, оставим, — перебил Богословский. — Вернемся к основной проблеме, именно — где вашего Александра оперировать. Значит, так: в этом вашем высоком заведении я лично оперировать не стану. Высокую клизму кто у вас поставит? Сифонную? У вас там различные родственники торчат в любое время и даже командуют — вот Нечитайло рассказывал…
— Да бросьте! — сказал Золотухин.
— Ан не брошу. Здесь, у себя, я сам и прослежу и, коли понадобится, поставлю. Тут я сам себе царь, бог и воинский начальник. А у вас кабак, кагал, Канатчикова дача, черт-те что и будуар в придачу. Нет, ноги моей там не будет.
— Ну-ну, — даже чуть испугался Золотухин.