Современная венгерская проза - Магда Сабо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в единственной канистре нет ни капли горючего. Именно так, на районной заправочной станции, очевидно, не было солярки, это случается довольно часто.
— Не беда, возьмем из бака!
— Верно, но как?
Дюла снимает с бака колпачок, но уровень горючего стоит так низко, что пальцами никак не дотянуться.
Где-то здесь у водителя должен быть резиновый шланг.
Но его нет. Во всяком случае, нам не удается его отыскать. Мы обшарили все углы, трижды обследовали ящик с инструментом, после этого вытащили все по отдельности, — безрезультатно.
Вот тут перед нами, на расстоянии пяди, солярка, тепло, а мы не можем до него добраться. Будь мы обезьянами, наши руки пролезли бы в бак, и мы бы горстями начерпали горючего для костра.
Можно бы просунуть в бак газету, она, как промокашка, пропиталась бы соляркой, и затем этой газетой можно было бы поджечь хворост снизу. Но если и таким образом не удастся разжечь костер, у нас не останется и бумаги. Мы не знаем, как поступить, нервничаем, воет ветер, нам страшно холодно. Статочное ли дело: у нас под носом горючее и большая куча хвороста, у нас есть бумага и спички, а мы не можем развести костер?
— Будь мы слонами, — сказала я, — мы бы подхватили этот дохлый драндулет, приподняли, перевернули и вылили горючее на костер все до последней капли.
— Да, пожалуй, — говорит Дюла, потирая уши. — У меня и уши мерзнут. — На нем синий берет, шляп и меховых шапок он терпеть не может.
Тишина. Гудит ветер.
— Что же делать?
Дюла неожиданно хлопает по газете, выглядывающей у него из кармана.
— А я все-таки придумал!
Он вытаскивает газету из кармана и свертывает ее трубку с палец толщиной. Затем опускает трубку о отверстие бака и всасывает в нее солярку, а потом зажимает трубку пальцами. Но это ничего не дает, солярка убегает из трубки, газетная бумага — не ливер и не шланг, она пропускает воздух.
— Я так и знал, — говорит Дюла.
Он снова опускает в бак трубку и сосет, сосет. Его щеки вваливаются все больше и больше, потом вдруг раздуваются, словно резиновый мяч.
— Что ты делаешь?! — кричу я.
Он машет рукой и что-то мычит, говорить он не может. С раздутыми, словно резиновый мяч, щеками он подходит к куче хвороста и выплевывает на нее солярку.
— Полтораста граммов, — задыхаясь, говорит он и вновь направляется к тягачу.
Напрасно я встаю у него на пути, чтобы он больше не делал этого, напрасно твержу, что уж если на то пошло, то и я могу — он отталкивает меня и не отдает трубку. Просто мочи нет смотреть на него.
И вот, немного погодя, наш костер со свистом полыхает пламенем в метр высотою. Наши лица, руки приятно разгорячены. Потом мы поворачиваемся к огню спиной, отбрасывая на снег то удлиненные, то укороченные тени. Наши спины также согрелись. Мы оборачиваемся, бросаем все новые и новые охапки хвороста на теперь уже большую груду раскаленных углей, и пламя вздымается ввысь.
Сообщаю…
Теперь, однако, письма тети Берты уже не те, что были раньше. Игривый малютка медведь, похоже, уже навсегда, кувыркаясь, ускользнул между их строк. Красивые продолговатые буквы тоже стали не такими красивыми, как были. И обращены письма главным образом к отцу.
В прошлом месяце я побывала еще в Фелшечернатоне, у Шимо, ты их не знаешь, старый Шимо переселился с семьей в Брашов. Они живут за реформатской церковью, это, как тебе известно, шесть километров, и, потому как выслать повозку они не могли, я шла пешком. Добралась я благополучно, правда, часто отдыхала. Я помогла появиться на свет девочке, весом в четыре килограмма, что было не очень легко. Но я и с этим справилась. Правда, изрядно устала, зато сделала все, как полагается. А две недели тому назад я два раза принимала роды у себя дома. У невестки лесовода Фюлепа (ты его знаешь) и у жены Минцу (ты их не знаешь, они переселились сюда из Молдовы, в пустующий дом старого Лёринца). Первые роды прошли благополучно, ну а при вторых пришлось позвать на помощь еще одну повитуху. Так что для меня все свелось к тому, что я лишь сидела на стуле и посматривала, как она управляется. А это не легко. Так что теперь я уж лучше буду полеживать себе на печи и радоваться, что еще могу делать по дому работу, какую надо. А мне не много и надо. Лучше уж буду отдыхать здесь в задней комнате…
Я понимала все, так хорошо я знала весь дом, весь двор. Побеленную каменную ограду, каменный хлев, большой, под гонтовой крышей деревянный дом, грушевые, вишневые и сливовые деревья и начинающийся в конце сада, взбегающий на холм сосняк. Окна задней комнаты как раз выходили на лес.
За мной теперь уже не посылают. Узнаю на себе, что чувствует человек, который никому больше не нужен. Не могу выразить, что это такое. Это хуже, чем когда я смотрюсь в зеркало (есть у меня большое овальное зеркало) и говорю себе: что с тобой сталось, прекрасная Берта? Ты ведь знаешь, что меня звали прекрасной Бертой… Теперь уж много чего знаешь только ты один. Именно поэтому — начиная отсюда пошли уже сбивчивые строки — чувствую непреодолимую потребность встретиться с тобой. Поскорее приезжай, мой Доми, как можно скорее! Прежде чем… Сидел бы ты здесь, со мной рядом, не могу сказать почему, но я снова была бы прежней прекрасной Бертой.
Мой отец тотчас запросил заграничный паспорт. Ему отказали, причем долго тянули с ответом.
Нельзя! — великий господин, — писала тетя Берта, — возможно, самый великий. Человек даже не может броситься ему в ноги. Как нам быть? Пробую смотреть отсюда, из задней комнаты, на знакомые сосны, так, будто ты со мной. Но, разумеется, это все же не то. Сейчас расскажу тебе кое-что. Ты знаешь, я до самого конца была при дяде Гергее. Когда он стал уже совсем плох, он под большим секретом поманил меня к себе и прошептал на ухо: «Берта, если есть загробный мир, я скажу тебе. Будь спокойна. Я приду к тебе и скажу». Он не пришел. Уж ты-то знаешь, какой это был человек. Он никогда не изменял своему слову. Если бы ему понадобилось выбраться из ада, он прорвался бы сквозь тысячу чертей… Вот почему необходимо, чтобы ты приехал.
Больше писем от тети Берты мы не получали, и малютка медведь навеки скрылся среди неприступных снежных громад Харомсека.
— Ну как, больше не мерзнешь? — спрашивает Дюла и легонько поглаживает меня по спине.
Я обеими руками хватаюсь за него.
— Нет. Совсем немножко.
Я крепко-крепко обнимаю его.
— Поцелуй меня! Ах, почему ты не хочешь поцеловать меня?! Мне холодно.
— У меня рот в солярке.
— Не беда, это не имеет значения… — И это в самом деле не беда, в самом деле не имеет значения. Я крепко держу его в своих объятиях, и ничто не имеет значения, я закрыла глаза, костер чуть брезжит оранжевым светом, но мне слышно, как ветер немере взметывает пламя.
Рассветало, когда мы на подоспевшем на помощь тягаче вернулись домой, промерзшие до костей. Напились чаю и в тот же день сожгли целый мешок опилок, но все напрасно, к вечеру меня залихорадило. Разумеется, тут появился и Лакош, он любил нас, это верно, но, кроме того, был очень любопытен. Как заглядывающая в окно синица, он хотел знать обо всем. Но о том, что мы вчера уезжали, он знать не мог, ведь мы сели на тягач у придорожного креста за деревней.
— Я знал, — сказал он, — что мельница пуста. Заметьте себе, если в доме никого нет, то и деревья вокруг стоят по-иному. Поверьте мне. Все говорит друг о друге в этом мире. Только люди порою глухи и слепы.
Он подступил ко мне и приложил руку цвета глины к моему лбу.
— Эге, да у вас жар, — сказал он. — Я сейчас.
— Куда он? — спросила я, когда тяжелая нижняя дверь шумно захлопнулась за ним.
— Принесет что-нибудь, — сказал Дюла. — Только не обижай его отказом принимать лекарство.
— Что ты! Я не обижу его, если даже лекарство окажется горше хинина. Не обижу, если даже оно не подействует. Ведь он такой славный человек! О нем ходят разные толки, и, возможно, в них есть доля правды — дескать, он большой плут, по старинке «добывает» дрова в лесу и всякое такое, но я думаю, что если бы не существовало таких людей, как Лакош или этот Вегвари или наши трактористы в ушанках, то жить, конечно, можно было бы, да только не стоило бы.
Дюла рассмеялся.
— Ты и поломав порядком голову не смогла бы поставить на одну доску трех более различных людей.
— Возможно. Но все-таки в них есть что-то общее по существу, не могу сказать что, но чувствую, что есть.
— То, что они обходятся с нами «по-людски»?
— И это тоже, разумеется. Люди такие эгоисты, хотя и отрицают это. Но не это главное, поверь, ну!
— Верю, ну!
— Не дразнись! Все равно скажу, погоди. Возможно, я скажу сейчас глупость, но они способны на самозабвение. Погоди! В них живет интерес. Погоди! Они не относятся наплевательски ко всему на свете. Словом, с ними можно было бы путешествовать по пустыне. А с каким-нибудь «товарищем Драбеком» нельзя, он ночью тайком выдует всю воду из твоей фляги, а утром с невинной харей будет уверять, что это не он.