Мадам - Антоний Либера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нелегким оказался груз этой многоэтажной конструкции.
Чтобы отогнать тяжелые мысли и освободиться от апатии, я достал программку и раскрыл ее.
На обратной стороне обложки во всю страницу был изображен молодой, тридцатидвухлетний Расин — черно-белая репродукция портрета, который приписывали Франсуа де Трою. Миндалевидными глазами он печально смотрел куда-то в сторону, будто на кого-то рядом со мной (справа от меня), и грустно, едва заметно улыбался.
«На нее смотрит, не на меня, — тоскливо подумал я. — На личность, а не на фон. Я для него… пустое место».
Я перевернул страницу, пытаясь найти фамилию Ежика. Скоро мне это удалось — под напечатанным мелким шрифтом очерком с названием «Гений».
В очерке живым языком рассказывалось о творчестве Расина и отдельных эпизодах его биографии. Перед читателем во всем многообразии представал образ художника со свойственными ему внутренними противоречиями.
В набожного мещанина, духовно сформировавшегося под влиянием знаменитого Пор-Рояля и янсенистского «затворничества», в котором культивировались бытовой ригоризм и доктрина превосходства благодати Божией над волей и заслугами человека, вдруг вселился гениальный ум и просто дьявольские способности. Более того, в бедном сироте из провинции, добропорядочном и робком, жил жаждущий славы и карьеры светский человек; в ледяной скале логики скрывался вулкан страстей; в последователе Аполлона устраивал дикие оргии неистовый Дионис; в светлой христианской душе, открытой надежде и небесной радости, царил унылый сумрак крайнего пессимизма.
Какова земля и семена, таковы плоды и жатва. Жизнь и творчество писателя несли отметины этих острых противоречий. Его биография полна странных контрастов и резких превращений. После девятнадцати лет ангельского детства и кристально чистого юношества, исполненного молитвы и упорной, прилежной учебы (хотя слегка подпорченной чтением под школьной партой модных романов), наступила взрослая жизнь — грешная, порочная, шальная, с любовной лихорадкой и плотскими утехами, с орлиными взлетами гения и головокружительной карьерой, отмеченная, с одной стороны, королевскими милостями, а с другой, заклейменная множеством diablerie. В течение десяти лет было написано семь трагедий, одна лучше другой. А их автор блистал в салонах и при дворе, покорял сердца прелестных актрис и поднимался по ступеням карьеры, занимая все более высокие и доходные должности. Но вдруг в возрасте всего лишь тридцати семи лет он порвал с театром и с распутной жизнью, «этим преступным обольщением и ярмаркой тщеславия»; вернулся как блудный сын в Пор-Рояль, предавшись раскаянию, сжег все записи и заметки к будущим пьесам и женился на простой мещанке, набожной, тихой дочери известного нотариуса, которая до конца своих дней не прочитала ни слова из его вдохновенных строф. У Расина было от нее семеро детей: пять дочерей и двое сыновей, которым он постарался внушить отвращение к художественной литературе во всех ее проявлениях. За двадцать три года такой добропорядочной жизни он превратился в ловкого придворного, склонного к лицемерию и ханжеству.
Однако и в этот период его необычайный гений дал о себе знать. С просьбой к нему обратилась госпожа де Менте-нон, уже немолодая и благочестивая морганатическая жена Людовика XIV, которая покровительствовала известному Сен-Сирскому пансиону для девушек из обедневших дворянских семей. В пансионе был устроен театр — для упражнений в красноречии и воспитания хороших манер. В поисках достойного репертуара попечительница обратилась к «золотым строфам» «Береники». Это привело к совершенно неожиданным последствиям. Воспитанницы играли слишком хорошо, вызывающе хорошо! С таким подъемом и пылкостью, что богобоязненная попечительница распорядилась прекратить репетиции. Однако она не хотела отказываться от услуг знаменитого автора и обратилась к поэту с просьбой, чтобы он специально для нее — для пансиона в Сен-Сир — написал новую «высоконравственную» пьесу с «куплетами», в которой девушек не подстерегали бы «опасности для души». Расин, уже двенадцать лет как вставший на путь добродетели и считавший театр творением злого духа, наотрез отказался выполнить ее просьбу, но потом, поколебавшись, прельстился мыслью о труде во славу Божию — и взялся за перо.
И вот что из этого получилось: предложенная трагедия под названием «Эсфирь», основанная на сюжете из Священного Писания, несмотря на возвышенные идеи и отсутствие даже намеков на скабрезность, вызвала у воспитанниц нездоровое возбуждение. Порядок в пансионате нарушили интриги, соперничество, амбиции, фиглярство. А когда на спектакль стала наведываться молодежь из высшего общества, строгое прибежище невинности превратилось в светский салон, если не в дом терпимости. Возобладали эмоции, разыгралось кокетство, доходило до тайных связей. В такой обстановке и в поэте взыграл прежний дух. Как в те времена, когда он жил театром и актрисам-любовницам втолковывал каждое слово, каждую строку и интонацию, так и теперь он обращал внимание на малейшие детали в постановке пьесы; и когда одна из девушек, игравшая роль Элизы, запнулась, читая монолог, он воскликнул страдальческим голосом: «Вы губите мою пьесу!» — и остановил спектакль. Несчастная резвушка залилась горькими слезами, ему стало ее жаль, и он побежал вытирать ей слезы. Умоляя простить его и успокаивая ее — и одновременно себя, — он искал губами ее губ. На этом они и помирились.
Итак, опять — в который уже раз и при таких своеобразных обстоятельствах — демонический Дионис одержал верх над ангельским Аполлоном; опять несмотря на благие намерения или вообще им вопреки пьеса зажгла пожар. Так велика была сила ее безбожной красоты! Поэтому и вторую пьесу, которую поэт написал для мадам де Ментенон, трагедию из библейских времен «Аталию» (считающуюся по прошествии времени одним из величайших шедевров французской драматургии), разрешили сыграть воспитанницам Сен-Сира только один раз, перед королем, в обычных, повседневных костюмах.
Внизу страницы, где очерк заканчивался, была напечатана репродукция с другого портрета Расина кисти Шарона, написанного почти через столетие после смерти автора «Британника». На картине поэт читает одну из своих пьес великому Roi-Soleil:
Поэт, на первом плане, сидит в кресле (слева), держит перед собой книгу, открытую примерно на половине, и смотрит в нее с благостным выражением. Король же (с правой стороны и несколько в глубине) свободно раскинулся на софе, оперев голову на руку и глядя на Расина задумчиво и признательно — как бы думая про себя: «Хорошо ты пишешь, Расин, и не хуже читаешь».
Эта сценка дала мне повод еще раз поразмыслить о самом себе.
«Если ты не король, — думал я с тоской, в глубине которой, однако, трепетал слабый огонек надежды, — и если нет в тебе даже подобия героя, ты все-таки не просто прожигатель жизни, бессмысленно жующий хлеб, а человек, который мечтает и тоскует неизвестно о чем и неустанно паясничает, потому что не умеет нормально выразить ни одно чувство, поэтому, чтобы состояться и найти успокоение, ты должен стать художником — зерцалом мира и магом».
И вот неожиданно глазами воображения я увидел себя со стороны, как сижу целыми днями в какой-то комнате за письменным столом и тем или иным способом — пером, печатной машинкой — пачкою листы белой бумаги. Придумываю и записываю великолепные истории, — взятые из действительности, но намного более привлекательные, чем Действительность; искусно скомпонованные, подобно музыкальной композиции, и при чтении вслух звучащие ритмично и мелодично, подобно поэме. И подбираю слова, и играю фразами, пока, наконец, не получится абзац хрустальной чистоты. И тогда я иду на прогулку — чтобы обдумать следующий.
— Такой будет моя жизнь, — сказал я вполголоса и спрятал программку.
В понедельник после школы я пошел в библиотеку, взял трагедии Расина на французском языке и — на первый раз — аккуратно переписал в мой «Cahier» монолог Ипполита и «большую арию» Федры.
По нескольку раз прочитав цитаты из трагедии, я выучил тексты на память.
МУЖЧИНА И ЖЕНЩИНА
С тех пор как Мадам послала меня в кабинет за рукописью, она от урока к уроку стала относиться ко мне все благожелательней. Не только перестала меня игнорировать, как это происходило раньше, но в разговоре со мной отказалась от прежнего резкого и насмешливого тона; обращалась ко мне вежливо и — чаще, чем к остальным. Это обычно случалось, когда кто-нибудь не знал правильного ответа или делал ошибку. Тогда она поворачивалась ко мне и задавала вопрос: «Ну, и как это будет?» — будто я был главным судьей; или: «Это правильно?», а после того, как я выносил отрицательный вердикт, опять спрашивала: «А как правильно?» — Я отвечал, она одобрительно кивала: «Voila!» и возвращалась к моменту, когда произошла заминка.