Мадам - Антоний Либера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Федра, признавшись в любви, то есть — в ее понимании — достигнув дна паденья, заклинает Ипполита, чтобы он ее немедленно убил. Пусть смерть подарит ей, коль ничего иного сделать он не может.
…О, пусть твой меч пронзитЕй сердце грешное, что жаждет искупленияИ рвется из груди к мечу, орудью мщенья!Рази!.. Иль облегчить моих не хочешь мук?Иль кровью мерзкою не хочешь пачкать рук?Что ж, если твоего удара я не стоюИ не согласен ты покончить сам со мною, —Дай меч свой!..
После этих слов вновь разыгрывалась короткая мимическая сценка — аналогичная предыдущей, но с негативным подтекстом (как бы в минорной тональности). Они сыграли ее с такой же удивительной точностью, как балетное па:
Произнося последнюю короткую, но многозначительную фразу с акцентом на слове «дай», Федра, стоящая на сцене слева от Ипполита (если смотреть из зала), протягивала правую руку к его короткому мечу, висящему на поясе слева. В ответ Ипполит — тоже правую руку — опускал к рукояти меча, чтобы помешать ей взять его. Тогда Федра — левой рукой — перехватывала его правую руку — сверху, чуть выше запястья, — и тянула ее к себе; а правой — медленно освобождала меч из ножен и поднимала его вверх.
В этой позе, обращенные trois quarts к зрителям, они застывали в неподвижности на добрых несколько секунд.
Это был прекрасный образ — многозначительный и изменчивый. Кисть руки Ипполита, сжатой пальцами Федры, поникла, как голова мертвой птицы. И резким контрастом бросалось в глаза острие меча, поднятого вверх. Они пристально смотрели друг на друга. Сцена отзывалась каким-то извращением и мазохизмом: насилие провоцировало совершение насилия.
«Убей меня, или я зарежу тебя! — казалось, взывала рука Федры, удлиненная мечом. — Забери у меня оружие и вонзи в меня! Или, если у тебя его нет, задуши собственными руками! Пусть я задохнусь в этом сладком объятьи! Или… хотя бы пошевели пальцами, сделай что-нибудь с этой вялой рукой, безвольной, недостойной мужчины, которая унижает и оскорбляет меня. Подними ее и возьми… возьми меня… лишь на мгновение одно… за руку!»
Если бы Ипполит это сделал — если бы своей правой рукой освободился от пожатия пальцев Федры и взял ее за левую руку, — то эта композиция приняла бы вид классической позы новобрачных. Они бы стояли перед зрительным залом, как на венчании пред алтарем. Но он этого не сделал, — возможно, именно поэтому. Стоял, онемев и опешив, с гримасой отвращения на лице.
Сцена превратилась в аллегорию презрения, с одной стороны, и мук отвергнутой любви — с другой. Давала понять, что, если нет взаимности, тут ничего не поправишь. И сердцу не прикажешь, коли в нем не горит огонь любви. Не помогут ни заклинания, ни мольбы, ни угрозы, ни насилие. Эта пара атомов человеческих никогда не соединится, не может соединиться. Чем один сильнее притягивает, тем другой сильнее отталкивает. — Несбыточность. Злой рок. Неодолимое одиночество.
Опять после минутной тишины раздались аплодисменты. Я снова взглянул вниз. Она тоже хлопала, хотя не так восторженно, как другие. Я перевел взгляд на ложу. Ежик с биноклем у глаз всматривался в актеров.
Когда аплодисменты и крики «браво» наконец утихли, Федра жестом оскорбленного самолюбия в бешенстве сжала руку Ипполита и ушла со сцены, не вернув ему меч. Вскоре после этого — как гром с ясного неба — приходит весть, что Тесей жив и вот-вот появится во дворце. На этом заканчивалась первая часть спектакля.
Начался антракт, и зрители встали со своих мест.
Опершись подбородком на руки, я наблюдал, что происходит в партере. Она с места не тронулась. Сначала я думал, что она дожидается, чтобы схлынула толпа в проходах между рядами и в дверях, ведущих в фойе; однако потом, когда зал освободился и большинство зрителей вышло (в том числе и Ежик), а она продолжала сидеть на своем месте и, более того, опять углубилась в изучение программки, я понял, что она вообще не собирается покидать свое кресло.
Сложилась ситуация, о которой можно только мечтать. Почти пустой зрительный зал и она — в одиночестве. И около пятнадцати минут в моем полном распоряжении. Совершенно другая, благоприятная для меня позиция по сравнению с той, в которой я оказался в «Захенте». Я опять почувствовал волнение, сердце забилось сильнее, а в голове отозвался голос, который я уже не раз слышал:
«Быстро спускайся вниз и подойди к ней! Чего тебе бояться? Если уж в этой ситуации не решишься, то пиши пропало. Считай, что ты ее вообще не стоишь. — Плыви по течению!.. Благословенная неизвестность!.. Ну, давай! Нечего медлить! Каждая минута на счету! И подойди к ней с левой стороны, где свободное место. Может, вторую часть будешь смотреть уже оттуда…»
Я встал с места и, как в трансе, отправился за своим «золотым руном».
Хотя я шел, как мне казалось, быстрым и решительным шагом, дорога с балкона вниз отняла у меня больше времени, чем в противоположном направлении перед началом спектакля. Когда же, в конце концов, я добрался до одной из дверей, ведущих в партер, и остановился на пороге, вот какая картина предстала моим глазам: в проходе четвертого ряда перед сидя шей Мадам стоял, слегка склонившись, директор Service Culturel. Они разговаривали, точнее — он что-то говорил без умолку, оживленно жестикулируя. А она спокойно сидела на своем месте, подняв к нему голову, и лишь время от времени вставляла несколько слов. Когда раздался звонок и публика начала постепенно заполнять зал, директор выпрямился и, бросив взгляд в сторону центральной ложи, сделал несколько жестов, означающих, что ему пора уходить. С мимическим «а bientot!» он прошел мимо кресел в пятом ряду и исчез в фойе. И действительно, через пару минут он появился в центральной ложе вслед за послом и его супругой.
Я снова побежал наверх. По дороге, чуть не столкнувшись с билетершей, я купил у нее программку. Свое место я занял перед самым открытием занавеса. Кресло рядом с Мадам оставалось пустым. Ежик просматривал программку. Заглянул в нее и я. В гаснущем свете зрительного зала сверху на одной из страниц мне бросилась в глаза его фамилия.
Вторая часть спектакля не отличалась той же силой и красотой, как первая, хотя актеры играли так же хорошо, в том же темпе и ритме. Причина заключалась, наверное, в материале самой пьесы на данной фазе развития сюжета. С того момента, как вернулся Тесей, ход событий или, скажем, их накал начал постепенно ниспадать к неизбежной катастрофе. Уже с первой сцены (диалог Тесея и Федры) все было предрешено. Ни кто не смог бы ничего исправить или изменить. Можно пытаться оттянуть катастрофу, затеять игру условностей и приличий, скрывать правду, лгать. Однако заговор молчания, бесполезные упреки — нет, все эти уловки не могли сравниться с драмой страсти, с конфликтом души и тела, долга и сердца. Второе, несмотря на изысканные облачения и совершенную форму, дышало силой и истиной; а интрига недомолвок и трагедия ошибок, хотя внешне правдоподобная, оставалась условной, типично театральной.
Блеском первой половины спектакля сверкнули еще два коротких эпизода: сцена ревности Федры и та, в которой Ипполит уговаривает Арикию вместе бежать из Трезена.
Дрожь пробегает по спине, когда Федра, услышав в тираде Тесея фразу о том, что Ипполит любит Арикию, обрывает ее на полуслове полным ужаса «Что?» и, будто ее сбили с ног, хватается за колонну, чтобы найти в ней опору.
Пока, как ей казалось, отсутствие взаимности и презрение со стороны Ипполита объяснялись гордостью и юношеской чистотой, это опаляло ее жаром и уязвляло суровым холодом; но когда она неожиданно узнает, что это только следствие его любви к другой женщине, его пренебрежение приобретает масштабы вселенской катастрофы. У Федры почти физически земля уходит из-под ног, и бездна ада поглощает ее. Ею пренебрегли из-за любви «к другой», и эта боль невыносима.
Второй приступ истерии происходит после слов наперсницы, Эноны, пытающейся ее утешить. Когда та говорит:
Их счастьем, госпожа, не растравляй себя:Они жить будут врозь? —
Федра перебивает ее диким, вульгарным выкриком, недостойным ее положения и знатного происхождения:
Но будут жить — любя!
Эти резкие, внезапные изменения стиля — с высокого на низкий, с царского на плебейский, — феноменально сыгранные актрисой, должны были продемонстрировать, насколько ненадежна у человека оболочка благородства. Достаточно раздразнить его неутоленные желания или бросить в кипящую кровь щепотку соли с полынью, и он сбросит панцирь воспитания, отвердевавший в течение многих лет или даже поколений: те обычаи и формы, облагораживающие природу; а великосветская дама превратится в бесстыжую гетеру или, хуже того, царица обратится в суку в течке[187].