Мадам - Антоний Либера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только теперь я увидел полностью ее костюм: ниже пурпурно-бордового жакета на ней была черная плиссированная юбка, закрывающая колени, а на ногах облегающие темно-коричневые сапоги на молнии.
Она, очевидно, просто прохаживалась без определенной цели, потому что, когда послышался звон бокалов и громкий голос директора, сразу остановилась и повернулась.
Воцарилось молчание.
Директор поблагодарил собравшихся за тот горячий энтузиазм, с которым они приняли картину, после чего подбросил горсть информации о фильме, включив в это dossier отрывки из интервью с Лелюшем, опубликованного в журнале «Arts».
Модный режиссер говорил примерно следующее:
«Я рассказал историю мужчины и женщины, историю их любви. Это своеобразный реванш за то фиаско, которое потерпел мой предыдущий фильм. В нем тоже говорилось о любви, но любви молодых людей, восемнадцатилетних. Здесь же речь идет о людях взрослых, тридцатидвухлетних. Это возраст расцвета. Благодарное время. Человек уже много узнал о жизни, но еще свеж и молод. Все в его власти: карьера, деньги, любовь. Это жизнь во всей ее полноте. Во всей полноте! Я даже сначала хотел назвать этот фильм „La Mi-temps“[200]. И кроме этого, я считаю, что тридцать два года… — директор поднял голову над журналом „Arts“ и с улыбкой посмотрел на собравшихся, будто хотел отыскать среди них кого-то взглядом, после чего вновь наклонился к журналу, продолжив чтение, — что тридцать два года — это абсолютно неповторимый, лучший возраст женщины, когда во всей полноте расцветает ее красота и интеллект».
Он отложил открытый журнал, взял один из бокалов и, вновь скользнув взглядом по собравшимся гостям, поднял тост за… force de l'âge.
Я замер.
«Ты что, свихнулся?! — разозлился я на самого себя и тут же опомнился. — Совсем голову потерял! Это мания! Форменный бзик! Все относить на ее счет! Во всем выискивать намеки!»
«Но, с другой стороны, — защищал я свою первую реакцию, — какое совпадение! Ведь именно сегодня у нее день рождения, и ей исполнилось как раз тридцать два года! И еще эта force de l'âge, прямиком из де Бовуар! Случайное совпадение? — Но в таком случае зачем он осматривался… или, точнее, кого искал среди собравшихся в холле? Никого? Просто так, в шутку поглядывал?»
Однако я не заметил, чтобы он отыскал ее в толпе, а она ответила бы ему взглядом, а я бы это обязательно заметил, потому что ни на минуту не упускал ее из поля зрения.
Но само стечение обстоятельств казалось мне подозрительным и не давало покоя. С величайшей осторожностью (со шитом «L'Humanite», закрывающим лицо) я подобрался к буфету и, сделав вид, что беру бокал с вином, заглянул в журнал «Arts», который там и остался — открытый на интервью с «чудо-ребенком» кинематографа. Найти строки, процитированные директором, не составило труда. Они были подчеркнуты. Да, все сходилось. За исключением одного — возраста. Лелюш сказал «trente»[201]. Директор добавил два года.
Вот так! Я был прав! Он вел свою игру! Дату ее рождения и тему дипломной работы он мог узнать хотя бы из тех документов, которые она представила в посольство, для оформления стажировки во Франции.
Мне вдруг вспомнилось выступление директора в «Захенте» на открытии выставки: тот момент, когда он, цитируя монолог Антония, неожиданно прервал его и как-то странно посмотрел вверх. — На какой фразе это случилось? Я попытался вспомнить. Уж не на словах ли: «никогда никто так не любил…»?
Это воспоминание немедленно потянуло за собой следующие. Как он наливал ей шампанское на приеме в галерее. Его беседа с ней в театре во время антракта. Как он заехал за ней на голубом «пежо». Упоминание Зеленоокой, что он читал мое сочинение. (Интересно, он прочел только мою работу? А другие читал?) Двусмысленное, лукавое замечание «серебряной» Марианны, связанное с Мадам, что пол иногда имеет значение, и ее насмешливое выражение лица — странное и многозначительное.
Сомнений не оставалось: директор ухаживал за Мадам, возможно, у него уже был с ней роман. Более того, он в своей игре использовал те же методы, что и я. Пускал в ход намеки, прибегал к цитатам, во время публичных выступлений подавал ей незаметные для посторонних глаз знаки. (Интересно, что он думал, когда читал мою работу? Понял, кому она адресована? Заметил подтекст? Знает — как Константы и Ежик — второе имя Мадам? Знает, что она — «Victoire»?)
Однако то, что происходило после того, как директор произнес тост, не подтверждало предположения и выводы, которые я сделал. Наоборот — опровергало. Директор не оказывал ей никаких знаков внимания, даже не подошел к ней! Присоединился к другим гостям, французам и полякам, ораторствовал, блистал, а на нее даже не взглянул, хотя обстоятельства позволяли. Это казалось тем более странным, если принять во внимание, что с того момента, как Мадам покинула общество Ежика, она оставалась одна и не знала чем заняться. Курила сигарету, чего раньше я никогда за ней не замечал, и выглядела потерянной и смущенной. Казалась полной противоположностью тому образу великосветской дамы, когда на приеме в галерее «Захенте» беседовала с послом. Я никогда ее такой не видел. Она будто потеряла свою силу, будто что-то погасло в ней. Горделивая поза и независимое выражение лица не одухотворяли, не помогали ни сигарета, ни элегантный костюм — этот роскошный, просто королевский жакет и изящные облегающие сапоги. Она была похожа на маленькую, несчастную девочку. Растерянную, неуверенную в себе.
Мне стало ее жаль.
«Тридцать два года назад, — думал я, глядя на нее из-за портьеры на дверях в зрительный зал, — где-то в Альпах — во Франции? Швейцарии? — она впервые увидела дневной свет. Первый вздох, крик, биение сердца и какие-то туманные образы. Снаружи мороз и снег. Белым-бело, лазурь небес, резкий свет солнца и панорама гор. Грозные, дикие вершины первозданной, доисторической эпохи Земли. Внутри уютно и тепло. Мягкий свет и тишина. В кухне и на камине горят свечи. Счастье. Невинность. Надежда. Нулевая точка отсчета. Бессчетно времени. И длятся и длятся эти первые сутки, будто никогда не кончатся. А потом вдруг старт. Резкое ускорение. Дни. Недели. Месяцы. Десятки миллионов секунд. Впечатления. Переживания. Мысли. Сотни тысяч новых ощущений. Разгон. Все быстрее и быстрее. Гонка. Мельканье событий и лиц. Вихрь. И вдруг — далеко от дома. И вообще — нет ни дома, ни кого-нибудь близкого. Есть комната с кухней в несчастной, замызганной стране. Родина, оказавшаяся чужбиной. Грязь, гниль и вонь. И счет дням. Как в тюрьме до амнистии. До сегодняшнего вечера. До „сейчас и здесь“ — до этой минуты в этом пространстве, до ее взгляда на швейцарские часики (наследство матери?) и последней затяжки сигаретой. Тридцать… тридцать два года! Невероятно! Так мало!»
Мной снова овладело искушение подойти к ней. Тем более что директор уже покинул кинотеатр, прощаясь со всеми направо и налево.
«Такого удачного момента еще не было! — с волнением думал я. — Уж теперь ты должен подойти к ней. Ты немедленно сделаешь это — самым естественным образом. Прекрати кокетничать, кривляться, притворяться, играть чужую роль. Расслабься! Будь самим собой!»
«Собой? Значит, кем?» — отозвался во мне хорошо знакомый, холодный и неприятный голос.
«Как это — кем? Обычным. Естественным. Настоящим».
«Такого не существует. Все — только игра и маска».
«Все?»
«За исключеньем боли. И смерти. И… наслаждения».
Мадам снова нервно взглянула на часы, погасила сигарету и пошла к выходу. Я осторожно выскользнул из-за бархатной портьеры и пошел вслед за ней.
«Как Ашенбах за Тадзио»[202], — подумал я, усмехнувшись.
Когда она толкнула застекленные двери и переступила порог кинотеатра, из толпы вдруг выскочил Ежик и, надевая на бегу свой серый плащ, поспешил за ней. Я встал как вкопанный, но потом тоже вышел и с бьющимся сердцем стал наблюдать за развитием событий.
Мадам в одиночестве шла той же дорогой, какой — три часа назад — я добрался до кинотеатра. То есть «внутренней» дорогой, через проходной двор в направлении арки у здания Факультета классической филологии. Ежик догнал ее через каких-нибудь двадцать метров. С минуту они шли рядом, совсем близко друг от друга; он, повернувшись к ней, что-то говорил, возбужденно жестикулируя. Внезапно она остановилась и, сказав несколько слов резким, категорическим тоном, повернулась и энергичным шагом пошла в противоположном направлении, к улице Траугутта. Ежик постоял с минуту, оторопевший и удрученный, и, понурив голову, поплелся вглубь двора.
Я на безопасном расстоянии последовал за Мадам.
Она свернула направо, к Краковскому Предместью. В ущелье пустой улицы, в сухом, морозном воздухе стук ее каблуков о тротуар звучал звонко и отзывался эхом. Мадам скрылась за зданием Философского факультета. Я ускорил шаг, потом остановился и выглянул из-за угла. Она шла к пешеходному переходу по направлению к Обозной улице. Я тоже миновал Философский факультет и взбежал на ступеньки костела, откуда — скрывшись за цоколем фигуры Спасителя, несущего крест, — мог наконец спокойно вести наблюдения. Она перешла на другую сторону Краковского Предместья, пересекла Обозную улицу и направилась в сторону дворца Сташица — к памятнику Копернику.