Привет, Афиноген - Анатолий Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3
В семье Карнауховых было тревожно, и каждый чувствовал себя в ней неуютно, непрочно. В субботу они обычно завтракали все вместе, но в этот раз Викентий сказал, что у него болит голова, и остался лежать в постели.
Екатерина Всеволодовна хлопотала над салатом, остерегаясь натолкнуться на деланно–бодрый взгляд мужа. Она не привыкла видеть его таким! Тюкнутым, расслабленным. За то огромное количество лет, которые они провели вместе, Екатерина Всеволодовна так и не сумела проникнуть в его душу. Николай Егорович остался ей далеким, непонятным человеком. Она боялась происходящих в нем перемен, потому что не могла предвидеть, что они сулят ей. В молодости, давным- давно, ткачиха Катенька Чижова делала попытки пробиться к его сердцу, но натыкалась на равнодушную мягкость, в которой увязала, как в трясине: ни вперед, ни назад не шагнуть. Тогда, в молодости, бесилась, требовала от него чего–то такого, что сама не умела определить и выразить словами. Николай Егорович ласкал ее, приговаривал: «Ну что тебе, дурочка? Что? Поженились уже, все в порядке. Детишек скоро заведем»,
Подруги ей завидовали: вышла замуж за инженера, образованного — сама деревенская девка. Они с Николаем жили в достатке, в уважении друг к другу. Катя постепенно успокоилась, примирилась с мужниным равнодушием и отстраненностью, приучила себя думать, что, видно, такая и есть на свете любовь — без вспышек, без огня, с простыми домашними заботами и радостями, с безмятежными ночными объятиями, без напряжения и фейерверков. Наверное, есть и другая любовь, бездумная, пылкая, — не наверное, а точно есть, — но такая, как у них с Колей, лучше, устойчивее. Она надеялась, что ребенок еще больше укрепит прочность их союза. Так и случилось. Родился Викентий — маленький, тщедушный, розовый комочек плоти. Николай Егорович радовался сыну, целовал жену, благодарил ее:
— Катя, милая, какая ты хорошая — сына мне родила. Умница.
В этих словах тоже чего–то не хватало, не было в них истинного тепла, но Катя теперь ничего другого и не ожидала. Потеряй он от возбуждения голову, выкинь какую–нибудь лихую шутку, вроде тех, какие вытворяют герои кинофильмов — молодые отцы, — она бы, пожалуй, не поняла его и насторожилась. Она привыкла к нему, приняла его таким, какой он был с ней, и больше не терзалась мучительным вопросом: любит
ли он ее. Как же не любит, если живет рядом, никуда не уходит, прощает ее дурной характер — скупость, взбалмошность, бессмысленную воркотню.
В сорок лет — поздно–то как! — она родила Егорку, долго болела, перенесла тяжелое осложнение, и муж уговорил ее уйти с фабрики. Она сомневалась — ей недоставало четырех лет до пенсионного стажа, но в конце концов мужа послушалась, и мир ее навсегда сузился до размеров квартиры, улицы и знакомых магазинов.
Смешно ей было вспоминать девичьи сомнения и неудовлетворенность. Об одном молила — лишь бы все шло так, как идет, не по–другому. Да, видно, плохо молила: Викентий попал в беду. Викентий, кровушка родная, неудачливый ребенок, тридтатилетний холостяк, музыкальный мастер. Любая женщина могла его обмануть и унизить, злодей обобрать, машина на дороге сбить, но чтобы он сам решился на скверное и вдобавок опасное дело — не могло этого быть. Екатерина Всеволодовна, когда узнала, сразу поняла: навет. А потом, поговорив с мужем, дотумкала: не навет — хуже. Вовлекли ее доверчивого голубя в злую компанию и оставили вместо себя на растерзание.
— Ты отец, — упрекала ночью Екатерина Всеволодовна. — Все ты виноват один во всем. Когда ты последний разок по–хорошему с Кешей поговорил, посоветовал ему? Не помнишь? Отец!.. Он у нас в доме как посторонний, как угол снимает. С Егоркой ты нянькаешься, сюсюкаешь, а со старшим… Не отец ты — отчим. Хуже отчима — своими руками сына в яму пихнул.
Николай Егорович глядел в потолок, курил сигареты одну за другой.
— Перестань, Катерина! Тебе тяжело, понимаю. Так и мне не праздник… Викентий не ребенок и человек неглупый. Я к нему и отношусь как к взрослому умному человеку. Отцовство — это что ж, лет до двадцати. А там связь времен может и распасться, трагедии в этом не вижу… Викентий давно меня чурается, сама знаешь. А навязываться ему я не хотел. Думал, понадоблюсь — позовет. Я не понимаю, почему у нас с ним так произошло и понять не смогу. Понять такое мне не дано. Может, потому, что я сам рано из дома ушел, сколь себя помню — жил самостоятельно. Почему отец становится сыну чужим? Думаешь, я этим не мучился? И мостики ладил, да все они соломенными оказались. Говорят: голос крови. Тоже не знаю… Увидел я Викентия в комнате у следователя: жалко его стало — не могу тебе передать как. Но и злость. На него, на себя — подошел бы и шваркнул по затылку. Очувствуйся, опомнись! …Это, что ли, голос крови?
Катерина слушала мужа, замерев. Редко говорил он с ней так открыто, беспощадно.
— Может, Катя, мне вообще не дано было испытать любви? Я к ней и не стремился, ни к какой. Не очень стремился. Другие слова выше ценил: долг, обязанно
сти, справедливость… Теперь я часто думаю, правильно ли жил, не обманул ли себя самого, и тебя, и детишек. То, что с Викентием стряслось, моя вина — не отрицаю. Но где она — вина, в чем, когда? Мы с Кешей разговор один имели, тяжелый разговор. Он мне про свои жизненные планы и мечты рассказывал. В истерике, конечно, полностью верить нельзя; но и забыть все сказанное я уж теперь не сумею. Он ведь мне врагом открылся, самым истинным врагом. Не мне лично, а всему, во что я верю, врагом. Это как?
— Коля, Коля! — сомлела Катерина. — Ты про кого говоришь–то? Про сына родного! Какой он тебе может быть враг, ты что? Викентий! Да легче его человека нету. Он мухи не обидит… Смурной ходит — да. Понятно, не клеится у него личная жизнь, жены нету, никого нету. И отца нету. С которым можно посоветоваться, душу излить. Нету у него такого отца! Коля, как ты мог сказать про сына, что он тебе враг! Как твой язык поворотился?
— Вот здесь, — Николай Егорович ткнул пальцем в грудь, — сковал железный обруч, давит. Никак не освободишься. Ты думаешь, я из–за милиции, из–за позора переживаю? Ошибаешься, если так думаешь. Я грязи его испугался, какая в нем накопилась. Она мне в грудь сюда перетекла, Катя, и давит, ах как давит!
Страшно звучали для Екатерины Всеволодовны негромкие непонятные мужнины речи.
— Замолчи, Коля, — попросила она. — Замолчи, а то я на кухню спать уйду. Сын он тебе, сын!
— А я отец. Я ему жить не помешаю, а судить его буду. И если осужу, то и мне, конечно, каюк. Заново не начну, другого сына не выращу. Значит, и мне каюк.
— Ты спятил! — шепотом заорала она, чтобы не разбудить Егора. — Тебе к врачу надо! Завтра же.
— Ладно, Катя, спи. Я ведь, может, ошибаюсь. Выговориться надо было, смалодушничал. Зря тебя растревожил. Спи.
— Как это ты судить будешь? Кого? Да ты разве прокурор? Кто тебя назначил? Сын твой в беде, в несчастье — от нас помощи ожидает, а ты вон куда. Не- ет! Жила с тобой долго, а такого еще не видала. С таким чудовищем и аспидом переведаться — тюрьма раем покажется. Поняла я Викентия. Он тебя раньше всех раскусил и в милицию скрылся, хоть у- власти защиты от отца сыскать. Ну, Коля, погоди! Ты умный, а я, баба, терпеливая. Найду на тебя где–нибудь управу… Понятно! От сына хочешь отгородиться, чтобы на тебя не взъярились, не заругали. Не–ет. Не выйдет! Или ты мне Кешу назад вырвешь, или… или… или!
Забулькала Катя, как старая пластинка, скорчилась от рыданий. Николай Егорович жену утешал, пытался погладить ее, стонущую, по голове, по спутанным волосам, как издавна привык утешать.
Когда вернулся домой Викентий, вроде забылся этот ночной разговор, вроде и не было его. Истаял, как ночной кошмар, который вспоминать и держать в голове самое пустое дело. Для Кати он и был воистину кошмаром — этот разговор. Она на другой день порывалась спросить мужа, помнит ли он, о чем у них затянулась ночью беседа, да момента не выбрала, потом и рукой махнула, запамятовала, навеки запамятовала.
Почувствовал, что в доме неладно, и пес Балкан, неусмиренный фокстерьер. Он не путался, как обычно, под ногами, не шлялся с угрожающим оскалом из комнаты в комнату, не заигрывал с Николаем Егоровичем, — смирно дремал на своей подстилке у двери и изредка то ли выл потихоньку, то ли скулил. Возможно, его странное поведение отчасти объяснялось унизительным случаем, который произошел с ним на недавней прогулке. У самого леса, уже спущенный с поводка, Балкан засек одного из своих заклятых врагов — пожилого, занозистого спаниеля Кука. Тот прогуливался со своим хозяином, имени которого Балкан не знал и знать не желал. Увидев Балкана, проклятый спаниель издали состроил ему издевательскую рожу и слегка тявкнул. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы вывести Балкана из созерцательного, добродушного состояния. Ничего более не соображая, ослепленный приступом безрассудного бешенства, Балкан прыжками помчался на противника, подлаивая и сбрасывая на землю белую пену. Спаниель, трясясь, метнулся за ближайшее дерево. И тут произошел чудовищный казус. Не рассчитав скорости, Балкан не успел свернуть и в высоком прыжке ввинтился лбом в корявый ствол сосны. От удара он опрокинулся на бок и на миг потерял всякую ориентацию. Этим воспользовался хозяин спаниеля и пару раз со всей силы перетянул его поводком по морде. Укрепив себя в стоячем положении, Балкан обнаружил, что враги окружают его с двух сторон, и опять замешкался, не зная, кого первого проучить — ядовитого Кука или его обнаглевшего хозяина… Подбежавший вовремя Николай Егорович успел пристегнуть ему поводок и потащил, — упирающегося и истерически захлебывающегося теперь уже бессильной злобой, по направлению к дому. Спаниель Кук провожал его насмешливым кудахтаньем, а его торжествующий хозяин кричал о каких–то «вашей собаке необходимых прививках». До самого дома униженный Балкан плевался, хрипел, оседал на задние лапы и даже позволил себе неодобрительно вякнуть в адрес любимого хозяина, на что Николай Егорович в свою очередь отвесил ему доброго тычка под зад. Балкан глубоко переживал этот случай и целый день отказывался от пищи.